— Пей, я сказал!
— Сегодня я пью! — пошел на выручку Кочиневский, — Тем более, мне досталось!..
— И он пусть пьет!
— Константин Владимирович! — всегда уважительный Ефремов вдруг обрел голос. — Я знаю свои обязанности!..
Крюков пихнул его в живот.
— Тебе сколько раз говорить? На улице имен не называть, понял?
— Это я понял. Но пить все равно не буду.
— Шеф, да наплюйте на него! — Кочиневский приобнял его и попытался повести вдоль улицы. — Мы с вами на пару сегодня врежем, как два казака. А он пусть не пьет… Не могу никак вспомнить, кто такой профессор Штеймберг? Засело в голове…
— Отстань с профессором. Если Ефремов не выпьет со мной — уволю, — Крюков сбросил руку. — Сегодня у меня праздник, понимаешь? Я на своей родной земле, в городе детства. Да, он такой, мой город, грязный, зачуханный, но он мой! Я отсюда родом, из этого дерьма! Мы с ним одной крови, как звери!
Он совсем не чувствовал опьянения, твердо держался на ногах, мысль была отчетливой, слова приходили высокие и трогательные, а состояние души такое, что хотелось петь и плакать одновременно. И еще хотелось, чтобы все вокруг тоже радовались.
— Нужно идти домой, шеф, — Ефремов встал сбоку. — Там Валентина Степановна ждет…
— Выпьешь — пойдем! — Крюков достал бутылку из его кармана и сунул в руки. — Ты мужик или нет?
— Не могу из горла, а стакана нет.
— Привыкай! Так пьют шахтеры, надо соблюдать традиции.
— Я не шахтер, — все еще упрямился телохранитель. — У меня свои традиции.
— А я кто? Ты знаешь, с кем ты пьешь водку?
— Знаю.
— Ничего ты не знаешь! Я гений.
— Согласен, — засмеялся Ефремов. — Поэтому я с вами. Но все равно пить не буду.
Кочиневский неожиданно потянул за рукав.
— Милицейская машина, давайте за палатку уйдем.
— Ты что, ментов боишься? — засмеялся Крюков. — Со мной тебя никто здесь не тронет! Ну, где менты?
Он пошел на синий проблесковый маяк, движущийся от вокзала, замахал руками — телохранители не отставали и пытались увести его с проезжей части. А ему нравилась такая игра, и не из куража, не от каприза; впервые он находился в родной Анжерке и чувствовал себя человеком. Он знал, что милиция в такую пору никого не трогает на улицах и стремится проскочить мимо, чтобы не нарваться на пику или выстрел в упор из обреза. Смелость появлялась, когда их собиралось человек тридцать для облавы в каком-нибудь поселке, но такое случалось редко, и шпана узнавала об этом за сутки вперед.
Мелькающий, слепящий свет над кабиной вдруг погас, скрипнули тормоза, и Крюков ничего не успел рассмотреть, поскольку рослые телохранители перекрыли его, заговорили быстро разом — что-то объясняли. Но в это время с другой стороны подкатила еще одна машина с потушенными фарами, и несколько милиционеров оказалось перед Крюковым. Он отлично помнил, что обладает неприкосновенностью как губернатор и депутат, поскольку еще не сложил полномочия и в кармане лежит еще не сданное удостоверение, однако все это сейчас было неважно, не существенно. Сбывшаяся мечта, чувство вольного, независимого человека казалось выше, чем защитные бумажки и наполняло его лихой, молодецкой отвагой.
— Шахтеров бьют! — крикнул он. — Мочи легавых!
Все произошло сразу и жестко — торцом резиновой палки ударили поддых, от чего Крюков переломился, хватая ртом воздух. А его нагнули еще ниже, чуть ли не до земли головой, завернули руки, заковали в наручники и повели так быстро, что едва успевал перебирать ногами. Сопротивляться он не мог, и когда раздышался, всю силу, страсть и волю к сопротивлению вложил в отчаянный крик:
— Менты поганые! Козлы вонючие! Волчары позорные! Петухи вы драные!..
И когда его толкали в машину, Крюков ощутил спирающее гортань знакомое напряжение, заикнулся и оборвался на полуслове. Он силился закричать, напрягал язык, рот, однако мускулистый комок, всплывший откуда-то из-под ложечки, напрочь запечатал горло и лишил дара речи.
В следующий миг он внезапно вспомнил, что это уже было — и боль, замешанная на яростном гневе, и задушенный в глотке крик, и тоскливо горькое ощущение бессилия. Все повторялось с точностью до мельчайших деталей, только в прошлом происходило это не с ним, а с отцом, когда его пьяного и разбушевавшегося, забирали из дома. А он, Костя, бегавший на почту, чтобы вызвать милицию, прятался за угляркой и, замерев, смотрел, как орущего родителя тащат за ноги через грязный осенний двор и причитающая мать семенит рядом, пытаясь поправить задравшуюся рубаху…
Сначала его посадили вместе с телохранителями, в одну клетку, но через несколько минут спохватились, развели по разным камерам, и Крюков оказался с пьяным шахтером, который орал и тряс решетку. Но в тот момент было все равно, что происходит с ним и вокруг него, поскольку он никак не мог избавиться от судорожного ощущения в гортани и сморгнуть эту давнюю, детскую картину, как забирают отца.
Тогда он отсидел пятнадцать суток, пришел тихий, смирный и спросил у матери:
— Что же ты меня сдала?
— Я не сдавала, — трясясь от страха, забормотала мать. — Должно, соседи услышали и позвонили или кто мимо проходил…
— Ну и ладно, — как-то быстро согласился он. — Собери тормозок, на смену пойду.
Через шесть часов с шахты приехали и сообщили, что в лаве случился обвал и всю ремонтную бригаду, где работал отец, присыпало. То ли от жалости к матери, из желания поддержать ее, то ли черт за язык дернул, но Костя вздохнул облегченно и сказал:
— Вот мам, мы и отмучились с ним.
Она же, сроду пальцем не тронувшая единственного сына, вдруг с бабьей неуклюжестью треснула его по затылку, босая и раздетая выскочила на улицу и долго сидела на снегу, под стеной, пока Костя не привел ее домой.
— Наши муки только начинаются, — сказала мать. — Вдовство да безотцовщина — краска черная…
Примерно через час Крюкова вывели из камеры и посадили возле дежурки, самодовольное настроение стражей порядка резко изменилось; они суетились, перешептывались, и по отрывочным фразам и гнусавым словам становилось понятно, что изъятые при задержании деньги милиционеры успели поделить и растащить, а водку выпить, и теперь в спешном порядке все это собирали и возвращали в черный мешок.
Можно было схватить их за руку, вызвать сюда начальство, прокурора, потребовать немедленного возбуждения уголовного дела и ареста; Крюков же сидел в прежнем отупении, глядя в пол. Мысленно он произносил слова, проговаривал целые фразы, но не мог повторить их даже шепотом — любой звук, даже гласный, утыкался в горле, как рыбья кость.
Наконец, прибежал немолодой толстый майор, представился заместителем начальника отдела, взял со стола мешок с вещами и тоже суетливо пригласил пройти в кабинет, мол, там будет удобнее. А у самого вид был — дай волю, напополам бы разорвал. Крюков равнодушно прошествовал за ним, сел в мягкое кожаное кресло, а майор достал из мешка брючный ремень, шнурки от ботинок и документы.