— Не вертись.
Плутоватый дедок поставил крест и закурил.
— Ну, спи, Дорка! Ты за жизнь не пивал, а я сегодня за тебя рюмку выпью!
Парень в одиночку отсыпал холмик, собрал инструмент и сразу же ушел в трактор. Никто не плакал, не произносил слов, женщины принесли еловый венок и поздние, уже подмороженные цветы, убрали ими могилу, и чувствовалось, намеревались еще постоять здесь, но распорядитель затоптал окурок и скомандовал:
— Все, поехали!
Зубатый так бы и отстоялся в стороне, однако мать Елены неожиданно подошла и поздоровалась, и в тот же момент другие старухи наконец-то заметили его, заоглядывались и зашептались. Парень поставил им лестницу и приказал забираться в телегу.
— Если хотите, можно поехать на тракторе, — предложила мать.
— Спасибо, я пешком, — он искал взглядом Елену. — И спасибо вам за ночлег.
— Дело ваше…
— Вы знаете, где в последнее время жил умерший?
— Нигде, по дворам жил, кто пригреет, — она пошла к телеге. — В деревне машина стоит, какой-то черный ходит, вас ищет…
Зубатый увидел ее, когда трактор развернулся и затрясся по дороге. Елена сидела у переднего борта, лицом вперед, а сын стоял на ее коленях, обняв за шею и махал рукой.
Показалось, что ему, и он тоже помахал уезжающим.
За дорогу до Новгорода Хамзат не проронил ни слова, и его обиженное молчание означало, что Зубатый виноват. Он и сам осознавал это и теперь искал предлога, чтобы заговорить с начальником охраны, спросить о чем-то серьезном, дабы он не подумал, что шеф ищет примирения. Просто извиниться перед Хамзатом было нельзя, он бы такого движения души не понял, ибо по его кавказскому воспитанию старший всегда прав, каким бы самодурством ни отличался, а младшему остается лишь беспрекословное повиновение. Мало того, он и виду не должен показать, что обиделся, однако бывший кагэбэшник слишком долго жил в России, был женат на русской женщине, пропитался чужими нравами и теперь сидел за рулем, раздувая ноздри, как запаленный жеребец.
Зубатый же ехал в задумчивом, самоуглубленном состоянии, перетасовывая в памяти события последних двух дней, вспоминал Машу и пытался ей дозвониться — ничего другого, более серьезного, что бы связывало их с Хамзатом, в голову не приходило. В Новгород приехали уже вечером, и Хамзат сам повернул к ресторанчику, обронив всего два слова:
— Кушать хочу.
За столиком сидели друг против друга, ели одну и ту же пищу, и, вероятно, насытившись, начальник охраны немного успокоился и подобрел.
— Инаугурации не было, — вдруг сообщил он. — Вчера отложили.
До Зубатого не сразу и дошло, о чем речь, но когда он вслушался в смысл сказанного, аж подскочил.
— Как — отложили? Кто?!
Наверное, Хамзат был рад, что произвел сильное впечатление, самодовольно ухмыльнулся.
— Марусь распорядился. Кто областью командует?
— По какой причине? Почему?
— Никто не знает. Одни говорят, личная просьба Крюкова, другие — самоуправство Маруся. Он и в администрацию президента позвонил, доложил.
— Это же скандал! Накануне отменить инаугурацию?! Люди приехали!
— Да, много, полная обкомовская гостиница. Вас искали — не нашли. Назад поехали.
Зубатый вдруг мысленно отмахнулся — а пошло оно все! Пусть сами разбираются!
Уже в машине, когда выехали за город, Хамзат еще раз окатил ледяной водой и на сей раз достало до пяток.
— Морозова потерялась. Четвертый день ищут — нигде нет, а работать надо. Избирком на ушах стоит.
Он сжал кулаки, ощущая, как нехорошая волна предчувствия беды выплеснулась из солнечного сплетения и застучала в висках. Он вспомнил, что на самом деле несколько последних дней ничего не слышал о Снегурке, и последним отголоском был присланный ею на встречу психиатр Кремнин. И лампадку из кучи медного лома он выбрал для нее…
— Что, и дома нет? Может, на бюллетене? У нее внучка заболела…
— И внучки дома нет. Соседи говорят, не слышали, не видели…
Он больше ничего не спрашивал и весь оставшийся путь ехал, как на иголках. К тому же, телефон в Финляндии по-прежнему не отвечал, а когда он среди ночи позвонил Кате, чтобы выяснить, что с дочерью, трубку взяла бесприданница.
— Але-е! — пропела низким, зовущим голосом. — Але, говорите, вас слушают.
И мгновенно вызвала тихую злобу.
В город въехали уже на рассвете, когда выключили фонари. Прямой путь оказался перекрытым, ночами ремонтировали улицы, клали асфальт прямо в воду, готовились к инаугурации и приезду столичных гостей — ничего не менялось в этом мире. Хамзат повернул на объездную дорогу, и надо же было такому случиться — поехал по Серебряной улице. Зубатый уставился в затылок начальнику охраны, потом и вовсе зажмурился, однако сквозь веки, сквозь тонированное стекло «увидел», как проезжали роковую девятиэтажку: мимо проплыла черная скала, у подножия которой бурлило штормовое море…
Надоело жить, решил, что не вовремя родился — взял и ушел. Не попрощавшись ни с кем, никого не поблагодарив, а было бы в нем христианское начало, этого бы не сделал, поскольку над ним висел бы смертный грех и он бы знал, что вместе с телом погубит душу.
— К Морозовой на квартиру, — распорядился Зубатый.
Хамзат оглянулся и глянул выразительно: мол, я сказал, ее нет на квартире! Зачем ехать?
— Нет, погоди. Давай к храму на Богоявленской.
Кафедральный собор, куда обычно ходила Снегурка, стоял за железной дорогой, рядом с эстакадой, по которым день и ночь в обе стороны гремели поезда и большегрузные автомобили. Место было шумное, а Зубатому все время казалось, что молиться Богу следует в уединении и тишине — кто тебя услышит в эдаком грохоте? Поэтому, когда со скандалом выселяли отдел управления железной дороги, занимавший культовое здание и передавали его епархии (не без тайного участия Снегурки), Зубатый поделился своими соображениями с настоятелем, отцом Михаилом.
— Шум молитве не помеха, — сказал тот. — Молиться можно и в кузнечном цехе, и, прости Господи, в аду. Бог отовсюду нас услышит.
Миша Рязанов когда-то был одним из ведущих актеров драмтеатра, в исторических спектаклях всегда играл митрополитов, патриархов и государей, хорошо пел (в опере, поставленной Катей, пел князя Игоря) и, видимо, так разыгрался, что неожиданно оказался сначала в дьяконах, а вскоре его рукоположили в священники. За два года он сделал блестящую карьеру и теперь уже был настоятелем.
Отец Михаил готовился к утренней службе и, вероятно, по старой привычке, как перед выходом на сцену, сосредоточенно и самоуглубленно расхаживал по двору.