– Ее ж только выписали, а я, дура толстая, разболталась, разволновала! – всколыхнулась всем своим желеобразным телом говорливая медсестра, прытко достала из ящика стола прозрачный пузырек, ватку, отвинтила крышечку. – Нюхай, нюхай! И сядь!
Валерия послушно опустилась на стул, по приемному покою поплыл резкий запах нашатыря. Она покорно нюхала ватку, мотала головой, когда сестра терла ей виски, и была даже рада этим мукам, они помогали забыть, отвернуться, отторгнуть от себя эту невыносимую новость. Марина не двинулась с места, она пристально смотрела на всю эту сцену…
– Я не верю, что вы разболтали эту страшную новость случайно, – прошептала Марина медсестре, когда та хлопотливо отчалила обратно к столу и принялась наливать воды – в захватанный стакан из позеленевшего графина.
– Думайте как хотите, – так же негромко ответила толстуха. Если у Марины и были какие-то сомнения, то они рассыпались в пыль при звуках этого спокойного голоса, под холодным взглядом буравчиков-глаз, только что точивших слезы. – Только вашей девочке – не знаю, кем она вам приходится! – следовало бы извлечь урок из этой истории. Если уж проклятье на нее легло…
– Проклятье? – повторила за женщиной Марина.
– Да уж не благодать! Пусть знает, чем слова ее аукаются, пусть ответ перед собой держит!
– Послушайте, – вспылила наконец Марина, теперь она говорила уже в полный голос. – Послушайте, вам-то кто дал право судить?
– А я и не сужу. Кабы судить да рассуживать – так закопать бы ее, чертовку твою! За то, что пьянь непутящую жить оставила, а хорошего человека в гроб загнала! У меня-то вот крест на шее есть, и заповеди я все сполняю!
Она оттянула вырез халата и показала золотой крестик, лежащий на подушкообразной веснушчатой груди.
– Марина! – тихо позвала Лера. – Пойдем отсюда… Скорей пойдем!
– Скатертью дорога! – напутствовала их медсестра, разворачивая очередную салфетку и трубно сморкаясь.
* * *
Лера потрошила свою новую сумочку, искала ключи, а ключи-то были у Марины! Обе торопились – за дверью заливался длинной трелью телефон.
– Лерочка, это наверняка мама звонит. Так я ей сказала, что ты на улице поскользнулась, ушиблась…
– Слушай, у меня это совершенно из головы вон. Ты молодец. Зачем ее волновать? Не надо!
Дверь была отперта и к Лериным ногам кинулась кошка Степанида. Черная, изогнутая как скрипичный ключ, стала тереться о красные туфельки, урчать, изгибаясь.
– Бедная ты моя, соскучилась?
– Лер, возьми трубку-то…
Одной рукой Лера взяла трубку, другой зачерпнула и прижала к груди теплую, вибрирующую кошку.
– Але! Мамуль, привет! Мамуль, все нормально! Да, уже выписали. Вот только подъехали. Отлично себя чувствую, голова не болит. Легкое совсем сотрясение. Да какие лекарства, не надо никаких лекарств! Лучше денег пришли. Ну, давай, пока, а то дорого. Целуй там Тода и Бобика!
Трубка разразилась пронзительными гудками, и Лера аккуратно водрузила ее на место.
– Вот и поговорили, – хмыкнула она.
Мать Леры уже два года как жила за океаном, в штате Оклахома. Там у нее был муж Тод – высокий, лысый, обаятельный мужик, рядовой, но преуспевающий служащий огромного фармацевтического концерна и пятимесячный сын Бобби, брат Леры, которого она еще не видела, только слышала, как он толкается в мамином животе. А кроме этого, был еще небольшой чистенький домик в пригороде, сад, огромный пес-сенбернар, две машины и безобидное хобби – выращивание роз.
Отъезд матери не стал для дочки трагедией – скорее принес долгожданное облегчение, как вот бывает, когда меняешь зимнюю одежду на весеннюю. Плечи, привыкшие к тяжести мутоновой шубки (только и славы, что из натурального меха, но обшлаги и карманы уже позорно истерлись, коричневый мех отливает на солнце дряхлой желтизной), расправляются, когда надеваешь легкое пальтецо. Пусть рано пока, пусть снег еще лежит на приподъездном газоне, пусть приходится зябнуть и кутать шею в толстый шарф, но как легко, как свободно ходить, дышать!
После смерти отца, умершего несколько лет назад от инсульта, мать растерялась. Все, что представляло для нее смысл и наполненность жизни, ушло в одночасье, в тот воскресный денек, когда отец встал из-за стола. По выходным обеды бывали торжественные. Мама завела эту старосветскую традицию давно, вместо долгого воскресного сна с утра ехала на рынок, потом вставала к плите и к трем часам накрывала в большой комнате стол. Все легкое и питательное: бульон с крошечными пирожками, начиненными мясом, куриные котлетки, цветная капуста, салат, яблочная шарлотка и непременная бутылка красного сухого вина – бутылка, к которой никто не прикасался, и она кочевала от воскресенья к воскресенью неоткупоренной. Из горки доставались серебряные столовые приборы, уже порядком истертые, и красивая солонка в виде кареты, не то позолоченная, не то даже золотая. Обеденный сервиз был новодельный, но изящный, и непременно полотняные белоснежные салфетки! За обедом принято было беседовать о приятных вещах – о театральной премьере, например. Обыкновенно приглашали Марину, она приходила не всегда, но часто, сопоставляя визиты со своим никому не известным понятием о приличиях. Тогда ее как раз не было…
Отец и обычно-то бывал неразговорчив, а в тот день и вовсе молчал, правда, ел с большим аппетитом. Накануне у родителей произошла размолвка, и теперь, как Лера смутно догадывалась, папа все еще пребывал в недовольстве, а мама пыталась загладить неведомую вину и преувеличенно увлеченно щебетала о клубе собаководства, куда обязательно нужно съездить. Неделю назад, на таком же обеде, решено было завести собаку, непременно английского кокер-спаниеля. Но этот проект, как и многие другие, не осуществился. Покончив с яблочным пирогом, выпив одну за другой две чашки морса, отец встал из-за стола и сказал:
– Спасибо тебе, голубка. Простите, мне что-то не по себе.
– Я сейчас достану тонометр, – поднялась мать, но не успела сделать и шага из-за стола.
Отец странно поднял руки, рванул тугой воротник рубашки так, что по столу запрыгала маленькая пуговка, и повалился навзничь с полухрипом-полустоном. Он больше не встал с толстого туркестанского ковра, и до того момента, пока приехали за ним на страшной машине говорливые, бодрые чужие люди, Лера смотрела опустевшими глазами на подошвы его домашних туфель – он всегда носил дома туфли, подчиняясь диктату матери, хотя сам любил толстые шерстяные носки и разношенные шлепанцы.
Бодрые люди не спасли отца, он умер в больнице, и его похоронили. Мать же… Она, можно сказать, временно повредилась в рассудке. Она плакала постоянно, словно сердце ее было хрустальным кувшином, наполненным всклянь водой, а смерть мужа этот кувшин разбила. Но тем не менее она красила каждое утро набухшие от слез глаза водостойкой тушью, сшила у дорогой портнихи эффектные траурные туалеты и продолжала ходить по гостям, по театрам. Она выбрала странный способ бороться со скорбью, но хотя бы он помогал! Нет. В житейской катастрофе погиб прежде всего смысл ее жизни – смысл жизни домохозяйки, нигде и никогда не работавшей, посвятившей себя заботам о муже, дочери и о себе самой. О дочери Ольга Андреевна забыла совсем, к тому же ее образ жизни наносил серьезный ущерб бюджету осиротевшей семьи.