По очереди посмотрев на каждого из нас, он продолжил:
— Здесь что-то не так, совсем не так. За всем этим стоит тайна, которую мы должны раскрыть. Этот человек, Макар-тур, не просто так тогда висел на потолке. И ничто не остановит меня в поисках правды! — В пламени свечей глаза Жиртреста горели алым, его челюсти были решительно сжаты. Никто не сомневался в его вере и упорстве.
Повисла долгая тишина; мы сидели, зачарованные светом пламени и рассказом Жиртреста. Саймон присвистнул, Рэмбо глубокомысленно замычал. Бешеный Пес выглядел погруженным в раздумья (хоть я и не уверен, что такое возможно). Лишь Гоблин отреагировал с цинизмом. Безразлично улыбнувшись, он сказал:
— Ну и что? Замели следы, потому что ничего хорошего. Что не так?
Глаза Жиртреста засверкали, и тем же глухим шепотом он произнес:
— Вот именно, Гоблин. Ничего хорошего, совсем ничего. Но, может, дело замяли из-за причин, вызвавших самоубийство?
Снова повисла тишина, а затем Геккон открыл рот (что для него совсем нехарактерно — обычно он делает это только тогда, когда его тошнит) и заговорил, кажется, в третий раз за месяц.
— Что, если это было не самоубийство? Что, если его убили? — Рэмбо, Саймон и Гоблин издевательски прыснули и принялись насмехаться над Гекконом, говоря ему, чтобы он «повзрослел».
После очередного гробового молчания заговорил Бешеный Пес:
— Ему бы понадобилась лестница или помощь кого-то еще, чтобы забраться наверх. Или он спустился с крыши.
— В архиве об этом ничего не говорится, — заметил Жиртрест. — В архивах «Гардиан» тоже ноль. Снова одни черные дыры и недостающие страницы. Или газета вовсе не делала об этом репортаж, или все записи скрыли.
— Но зачем газете покрывать это дело? — спросил Гоблин. — Их хлебом не корми, дай смешать школу с помоями.
— Затем, — ответил Жир, — что мое исследование архивов «Гардиан» выявило важнейшие сведения. — Он замолк и откусил большой кусок чего-то, похожего на бисквитный торт, после чего принялся медленно жевать, все время оглядываясь по сторонам, точно боялся, что призрак Макартура сейчас выйдет из стены.
— Не тяни, Жиртрест, что ты выяснил? — сердито выпалил Рэмбо.
— Я выяснил, — промямлил Жиртрест, уронив несколько крошек бисквита на покрывало, — что редактором «Гардиан» с 1936 по 1952 год был не кто иной, как Рон Уолш, выпускник школы и, по странному совпадению, глава совета директоров с 1942 по 1944 год! — Я невольно ахнул — заговор обретал все более ясные очертания. Возможно ли, чтобы группа первокурсников наткнулась на такое серьезное дело?
— Так как же мы узнаем подробности о самоубийстве Макартура? — воскликнул Саймон, глаза которого стали как блюдца. — Должен же быть способ решить это дело?
Жиртрест торжественно кивнул и пообещал идти по следу, пока не раскроет тайну. Он заявил, что на каникулах намерен просмотреть архивы дурбанских газет и поискать родственников, друзей и прочих, у кого можно было бы выведать информацию. Он наклонился вперед и призвал нас к молчанию.
— Ни слова об этом за пределами спальни.
Мы закивали и замычали в ответ. Жиртрест задул свечи своим зловонным дыханием, и собрание было закрыто.
Не всё спокойно в датском королевстве! (Но кому какая разница — завтра я еду домой!)
Мне снилось, что я раскачиваюсь на веревке под куполом часовни, глядя на преподобного Бишопа, читающего службу. Вдруг меня заметили, и все стали надо мной смеяться. Ребята, учителя… даже Глок. Я не умер, просто вишу на веревке без трусов. И все смеются надо мной, издеваются и показывают пальцем, потому что у меня крошечный член.
Каникулы
11.00. Сотни шикарных тачек выстроились на «дороге пилигрима». Слева от аллеи, под деревьями, стоят два старых автобуса, еще древнее, чем Криспо, и дымно пыхтят. Я сел в автобус до Дурбана и через пыльное окно увидел Рэмбо — его обнимал крепкий мужчина с бритой головой. Затем они прыгнули в зеленую спортивную машину и уехали. Я сидел рядом с Жиртрестом (и чуть не съехал с того крошечного кусочка сиденья, которое осталось свободным). Путешествие длиной в сто пятьдесят восемь километров казалось бесконечным. Жиртрест уснул и дышал на меня своим вонючим дыханием, как от тухлой рыбы. Мне было все равно, ведь я ехал домой, но запомнил, что на обратном пути в школу, в понедельник, лучше рядом с ним не садиться.
Мама встретила меня у торгового центра. У нее был запаренный и измученный вид, и видеть меня она была не так уж рада. Сказала, что папа ведет себя просто невозможно и сейчас вот поехал покупать оружие. Мама считает, что его боязнь коммунистов слишком сильная даже для поборника апартеида. Оказавшись дома, я понял, что мама не преувеличивает. Папиными усилиями наш дом превратился в армейский бункер. Он опутал изгородь в саду колючей проволокой. Ворота теперь в десять футов высотой, а все окна и двери забаррикадированы деревянными досками. Кроме того, в доме теперь действует строгое правило — никакого электричества от заката до рассвета (а для чего еще нужно электричество?). В доме горели сотни свечей, отчего он стал похожим на будуар гадалки. Папа считает, что террористы первым делом отключат электричество.
Целую вечность мы карабкались вверх-вниз по приставной лестнице и затаскивали мои сумки через слуховое окошко на крыше. Мама все время качала головой и бормотала себе под нос что-то о том, что куда она ни пойдет — всюду ее преследуют одни сумасшедшие. Затем мы поднялись по другой лестнице и очутились в ванной моих родителей, где горела газовая лампа, пристроенная на бачке.
Папа сидел за столом и в отчаянии пытался собрать новую винтовку, которую только что сам и разобрал. В тусклом сиянии свечей он выглядел ужасно. Грязные волосы, многодневная щетина, помятая одежда и безумное выражение в глазах. Кажется, он меня не узнал — поднял голову, вяло кивнул и бросил: «Что нового, Боб?» А потом вернулся к своей винтовке.
Не считая папиных странностей, дома было здорово — блаженный покой, никаких тебе сирен и звонков каждые полчаса. К сожалению, мой покой был потревожен после четырех, когда мама приказала папе помыться и перестать вести себя как идиот. В семь часов должны были прийти мамины подруги по книжному клубу, и она потребовала, чтобы папа снял доски с дверей, чтобы гостям не пришлось карабкаться на крышу и проходить через туалет, чтобы попасть в дом. Почувствовав, что у него нет сил спорить, папа убежал в ванную и заперся там. Мама орала ему вслед, но папа молчал, упрямо отказываясь повиноваться.
18.50. Папа снял доски с дверей и окон в гостиной, но отказался мыться. Он объявил, что наш дом теперь уязвим для нападения, и провел остаток вечера, затаившись в саду, одетый в старое армейское тряпье с новой винтовкой наготове. Я вышел поговорить с ним и застал его крадущимся вдоль изгороди, как леопард, — он прислушивался к разговору каких-то людей на улице. Спустя некоторое время он выпрямился и сообщил, что это были всего лишь две домработницы, обсуждавшие расписание автобусов. Мы с папой поговорили о различных разведывательных методах, которым он научился в армии. (Папа был беспощадным бойцом и поднялся по карьерной лестнице аж до рядового.) Я спросил его, стреляет ли винтовка, ведь три ее запчасти так и остались лежать на столе в гостиной. Папа ответил, что главное в общении с террористами — фактор запугивания. В кустах он прочел мне лекцию о выживании, подогревая банку фасоли на газовой горелке. Папа считает, что, когда нашей стране настанут кранты, нам всем придется учиться самим добывать пищу. Так и не сумев открыть банку за двадцать минут при помощи ножа и даже зубов, он признал свое поражение и расстроенно утопал на кухню за открывалкой.