– Какой вы добрый, любезный и великодушный, милый Енох Давидович. Эта глупая Нина, право, слепа, что не ценит вас. Её надо непременно вразумить. Будьте уверены, что я сделаю всё возможное, чтобы вас сблизить и дать вам обоим полное счастье.
За обедом Аронштейн отсутствовал, и на вопрос Лили Зинаида Моисеевна ответила, что он уехал в город. Встав из–за стола, все разбрелись. Лили ушла к себе писать письма, а княжна отправилась на прогулку с детьми. Когда Нина вернулась с гулянья, уже надвинулись сумерки. Терраса была пуста, но в освещенной гостиной она увидела княгиню, которая читала, полулёжа на диване в небрежной позе, так что видны были ноги, обутые в красные кожаные туфли и чёрные ажурные шёлковые чулки.
Не желая беседовать с мачехой, к которой питала всё большее и большее отвращение, Нина села на террасе в качалку у одного из окон в гостиную и задумалась. Так она спокойно мечтала с четверть часа, как вдруг в комнату княгини вошел Аронштейн. Он сел рядом с кузиной и заговорил с ней о романе, который та читала, но Зинаида Моисеевна кинула книгу и, лениво потягиваясь, сказала;
– Спой мне что–нибудь, Енох. Я люблю слушать тебя и мечтать. Но ты стал ленив, я замечаю.
– Нет. Я охотно спою, чтобы доставить тебе удовольствие. Что ты желаешь послушать?
– Что сам захочешь спеть, мой Мазини.
Аронштейн подошёл к этажерке с нотами и стал перелистывать, но вдруг бросил тетрадь. Сев за рояль, он стал подбирать и запел прощальную арию Лоэнгрина. Голос у него был прекрасный, сильный, бархатистый, гибкий и чудно обработанный. Это действительно был первоклассный артист, и вполне возможно, что чары его дивного голоса покорили немало женских сердец.
Нина вздрогнула и, не отрываясь, глядела через окно на певца, правильный профиль которого, – чисто восточного типа, отчётливо вырисовывался на красном фоне обоев. Она страстно любила музыку, а потому вполне ценила совершенство исполнения того, что слышала. Нина вся ушла в слух. А Енох, между тем, кончил свою арию и играл на рояле, но игра его, столь же художественно–блестящая, волновала и мучила её. Никогда ещё она не слыхала таких удивительно своеобразных, диких, но захватывавших душу мелодий, какие доносились теперь. Затем снова раздался его голос. Он пел признание в любви, которому внимали лишь скалы да бездны, а вторил ему грохот бури, и из хаоса расходившихся стихий слышался крик безумной, бушующей страсти, безбрежной как море, то протестующей, отчаянной, жалобной и горькой, то торжествующей, полной удали и вызова.
Певец забыл словно, где находился, изливая в звуках бушевавшую в душе бурю и свой внутренний разлад. Иногда в его дрожавшем страстью голосе и мрачном взгляде мелькало что–то сатанинское. Нина была подавлена впечатлением музыки и бурной страсти, которой дышали эти звуки, впервые ею слышанные; она слушала, как очарованная, и нервная дрожь пробегала по её телу. Вдруг пение и музыка смолкли. Нина словно вышла из оцепенения и вздохнула свободнее.
Енох встал и, выйдя на террасу, взволнованно прошёлся по ней, как вдруг столкнулся с той, которой поглощены были его мысли.
Спускавшаяся с потолка лампа под розовым колпаком озаряла стройный белый образ Нины, а пережитое ею волнение ясно читалось на её выразительном личике. Большие, чистые её глаза глядели с наивным любопытством ребёнка, разглядывающего загадочный предмет, скрывающий что–то неизвестное. Неужели он способен страдать, чувствовать презрение, которое тяготеет над ним и его народом? На самом ли деле он несчастен настолько, насколько отразило его пение?
Аронштейн молча смотрел на неё, и бледное лицо его зарделось, подметив ту смесь сочувствия и отвращения, которая так живо отражалась на лице княжны.
– Вы большой артист, г–н Аронштейн, и я не предполагала в вас такого редкого дарования, – сказала Нина, нарушая молчание.
– О, конечно! Как могли вы заподозрить, чтобы у жида был какой–либо другой талант, как стричь купоны, ростовщичествовать, да соваться в общество, которое его презирает и содрогается от гадливого чувства, пожимая ему руку из необходимости, – с горькой усмешкой ответил Енох. – А, ведь, никто не хочет понять, до какой степени возмутительно такое несправедливое отношение к целому народу, как прокажённому, не разбирая при этом виновного от невинного, и не допуская, что воспитание, дарование, качества души и сердца уничтожают смешные преграды, созданные безосновательными предрассудками людей, которые однако все братья по человечеству.
Нина вздохнула.
– Очень сожалею, что вам приходится пожинать ту ненависть, которую посеяли ваши сородичи. Почти всегда невинные платятся за виновных, что делать? Бездна, разделяющая евреев от других народов, вырывалась веками, и вы не можете требовать снисхождения, потому что ваше племя само питает дикую, непримиримую ненависть ко всему остальному человечеству! А народ, который отвоёвывает себе равноправие, проходя через море крови, путём гнусных преступлений, бунтов, грабежей, нравственной и материальной гибели приютивших его у себя государств, не может не вызывать к себе всеобщего отвращения. С древнейших времен, где бы только ни проходили сыны Израиля, всюду они оставляли по себе след крови, растления, смут и разрушения. Во всём мире евреи возмущали народы и толкали их на братоубийственные войны, подрывали их верования и гражданские доблести, которые служили основой государственной мощи. И вот, когда на обломках своего национального величия, на тысячах человеческих гекатомб, народы видят торжествующего иудея, вопящего про свою победу и, под шумок вызванных им горя и бедствий, нагло захватывающего права и преимущества, тогда все в праве бежать от него, как от сатаны, и считать его врагом всего человечества.
Я не хочу сказать, что не бывает исключений, но где их искать? Всё равно, как в толпе чумных могут оказаться и вполне здоровые люди, а всё–таки страх заразы мешает с ними сближаться. Лично меня вы упрекаете в отвращении и недоверии к вашему племени? Откровенно вам отвечу, что отдаю должную справедливость уму, энергии и даровитости евреев, но я чувствую в них опасного, упорного, дышащего ненавистью врага моей Родины, змею, которая обвила её, чтобы безжалостно задушить, лишить чести и величия, оторвать от веры и всего, что священно для нас, чтобы поработить и осквернить. Но великий народ не сдаётся и не умирает без борьбы, и этот предстоящий бой будет не на жизнь, а на смерть. Я слишком люблю свою Родину, а потому избегаю и ненавижу её коварного врага.
– А кто нас сделал тем, чем мы стали? Сами христиане, с их нетерпимостью, гордостью и преследованиями, – ответил Енох, тяжело дыша и пристально смотря на раскрасневшееся личико противницы.
– Нет, извините. Ненависть к вам гораздо древнее христианства. Египтяне, ассирийцы, персы, римляне, все ненавидели евреев и имели на то вероятно основательные причины…
– Основательны они или нет, но мы не хотим, чтобы с нами обращались как с паршивыми собаками, – перебил её вспыхнувший Енох. – Нам надоело быть презираемыми и угнетаемыми; мы требуем себе места на жизненном пиру, мы требуем полного равноправия и мы вырвем его у христиан, хотя бы с кусками мяса, хотя бы ценой их гибели, если они не пожелают добровольно признать нас равными себе.