Абсолютно убеждены, что возвращение на Родину творчество замечательной писательницы Веры Ивановны Крыжановской великой патриотки России – есть дань ее светлой памяти. И да упокоит Господь в селении праведных рабу Божию Веру!
Благодарный русский читатель.
«Я–то спою, исполню свой долг, сказал петух, – а рассветет или нет,
это – уж не от меня зависит».
(Грузинская пословица).
На Большом проспекте Петербургской стороны стоял старинный каменный двухэтажный дом с садом.
Очевидно, в нём давно не было никакого ремонта, и дом имел запущенный вид; из под обсыпавшейся штукатурки на стенах кое–где выглядывали кирпичи, а украшавшие ворота и поддерживавшие герб с княжеской короной кариатиды выветрились, почернели и стояли с отбитыми носами.
Был холодный и мглистый октябрьский день. Ворота дома были открыты настежь, а за ними виднелся большой мощёный двор и подъезд с двумя фонарями на каменных колоннах, бывших когда–то белыми, но теперь ставших грязно–серыми.
В глубине двора, у чёрного входа, собралось несколько человек прислуги, оживлённо разговаривавших. Там был дворник в полосатой шерстяной фуфайке и с метлой в руках, швейцар, лакей в сильно поношенной ливрее, конюх и повар в колпаке и фартуке сомнительной чистоты. Они окружили и слушали молодого плутоватого лакея, который громко разглагольствовал.
– А я вам повторяю, что то – правда. Голову даю на отсечение – не нынче завтра про то объявка будет. Кто хочет со мной об заклад биться на бутылку шампанского, которую я беспременно сопру в обручение? – нагло усмехаясь, закончил лакей.
– С ума ты спятил, Петр! Подумай только, что городишь. Статочное ли дело, чтобы князь Пронский, большой барин, вельможа, можно сказать, отец пятерых детей, и женился на жидовке? Ведь срамота–то какая, подумай, да стыд для всего семейства! Нет, про то подумать невозможно! Ты что–нибудь путаешь, – ответил старый лакей.
Его озабоченное, морщинистое лицо даже покраснело от негодования.
– Эх, Прокофий Емельяныч! Как вы, значит, тридцать с лишним лет в доме прожили, да лучшие времена видывали, так вот вы и не можете к разорению господ привыкнуть. А я вам то, верно говорю, что к свадьбе идёт. И дивиться тут нечему, когда об наших делах помыслишь. Всюду долги: дом заложен и последнее именьешко продано; а векселя да исполнительные листы так дождём и сыпятся. По всем, как есть, магазинам задолжали. От таких делов и на самой чёртовой прабабушке женишься.
– Ещё бы, – вмешался повар, размахивая ложкой, которую держал в руках. – В мясной забрали больше трёхсот рублей, и того гляди, креди закроют, а в молочной и зеленной тоже давно не плачено. А какое у нас меню? Тьфу! Разве это обед в княжеском доме? Коли перемены не будет, я двадцатого числа от места отказываюсь. Право, стыдно нос показать в лавке. Да я сам за последний месяц жалованье не получал.
– Всё равно как я, – со вздохом проворчал швейцар. – Мне ещё за два месяца должны. Ливрея вся сносилась; полюбуйтесь, какую заплату мне жена на локтю поставила; даже не отдали портному в починку. Кабы не дети, да большая комната с кухней, я бы давно ушёл.
– Очень просто, что убежишь от энтакого дома. Работы сверх головы. Вот уж пять часов, а у меня куска во рту не было. Даже и «чаев» нет, потому никто из настоящих господ к нам не ездит, – презрительно прибавил Петр.
– А что это за жидовка такая? С толкучки что ли? – осведомился Прокофий, слушавший молча и грустно понурив голову. – Там из старьёвщиков есть очинно богатые! Вот, к примеру, Мовша Майдель, у которого я пальто и другие вещи покупаю, большие деньги имеет, да и дочь у него, кажется, есть.
– Вот ещё! Что выдумали! – захихикал молодой лакей. – Нет, наша будущая княгиня другого сорта; ейный «тателе» миллионщик, банкир Аронштейн, а она у него единственная дочь. У одного из братьев в Киеве огромадный сахарный завод; а другой Аронштейн богатющий лесоторговец в Вильне. Я его знаю, он теперича здесь. Его камердинер мне двоюродным братом приходится; вот он то мне и рассказал все новости.
– Как же это князь может жениться на жидовке, когда наш закон запрещает нехристей за себя брать? – не сдавался Прокофий, хватаясь за это соображение, как утопающий за соломинку. На это Петр в ответ только презрительно свистнул.
– Ну, это свадьбе не помеха. Она крестится, только и всего. Вообче, почтеннейший Прокофий Емельяныч, всему этому тиранству, на счёт веры, конец приходит. Не дальше как позавчера я слышал, как барин с сенатором Алымовым о том говорили, что в Питере это – решенное дело, и что будет объявлена свобода веры; тогда всякий женится на ком угодно, даже веру себе выберет кто какую захочет. Я вам предсказываю так же верно, как прозываюсь Петром Биелковским, что тогда много русских перейдёт в нашу свенту виру католическу!
– То правда, – поддержал его повар, заядлый поляк и фанатик, подобно Петру. – Потому наша вира католическа – панска вира, а ваша православна – хамска для быдла, для голодрапанцев.
Оба поляка были рады задеть за живое их непримиримого врага – Прокофия, не менее стойко защищавшего всегда своё православие, национальность. Но тот, в ответ на оскорбление, плюнул в сердцах повару в лицо и пошёл в дом.
– А, пшеклентый москаль, – заревел повар, бросаясь ему во след с поднятой ложкой в руке, – ты за это поплатишься.
Ссора, вероятно, закончилась бы свалкой, в которой принял бы участие и конюх с вожжами в руках, но в это время лихач влетел в ворота и остановился у большого подъезда. Люди поспешно разошлись.
– Папа дома? – спросил приехавший на извозчике юный камер–паж.
– Никак нет! – Его сиятельство в десять утра изволили выехать, – ответил Петр, помогая ему выйти из экипажа.
Прибывший был юноша лет девятнадцати, высокий и стройный, с густыми белокурыми волосами и темно–карими глазами, казавшимися почти чёрными. В эту минуту он был, по–видимому, чем–то взволнован и озабочен.
Расплатясь с извозчиком, он вошёл в обширную прихожую с колоннами и стал подниматься по широкой лестнице, без ковра, украшенной двумя белыми мраморными вазами, предназначавшимися для цветов или растений, но теперь пустыми. На первой площадке лестницы стояло большое зеркало в роскошной, но почерневшей от времени раме, а рядом бронзовая статуя женщины, державшей лампу.
Паж поднялся во второй этаж и длинным коридором прошёл в просторную и запущенную комнату, с двумя венецианскими окнами в сад. Мебель была золочёная, крытая старым, выцветшим штофом; письменный стол и пузатая шифоньерка, в стиле Людовика XVI, украшенные бронзой и медальонами, были верхом изящества; потолок был расписной и лепной. Через открытую, красного дерева дверь видна была спальня с большой постелью, драпированной голубым на оранжевой шелковой подкладке штофом; стены были расписаны амурами и гирляндами. Но всё это как–то завяло, выцвело, износилось и говорило о минувшей роскоши и погибшем богатстве, которое теперь своими блестящими обломками прикрывало всюду проглядывавшую нищету. Белесоватый полусвет тёмного октябрьского дня только усиливал это мрачное и тоскливое впечатление, рассеять которое не мог яркий огонь, пылавший в камине.