У буфета Санин и Иванов выпили.
– Ну, счастливого пути! – грустно сказал Иванов.
– У меня, друг, путь всегда одинаков, – улыбнулся Санин. – Я у жизни ничего не прошу, ничего и не ищу. А конец никогда не бывает счастливым: старость и смерть, только и всего!
Они вышли на платформу и стали на свободном месте.
– Ну, прощай!
– Прощай!
И невольно для обоих вышло так, что они поцеловались. Поезд, лязгая и скрежеща, тронулся.
– Эх, брат! Как я тебя полюбил, как полюбил! – неожиданно закричал Иванов. – Одного настоящего человека только и видел!
– Один ты и полюбил! – усмехнулся Санин. Он вскочил на подножку проходящего вагона.
– Поехали, – весело закричал он. – Прощай!
– Прощай!
Быстро побежали вагоны мимо Иванова, точно вдруг сговорившись убежать куда-то. Мелькнул в темноте красный фонарь и долго, как будто не удаляясь, краснел в черноте.
Иванов посмотрел вслед поезду, и ему стало грустно и скучно. Уныло брел он по улицам города и смотрел на его жидкие аккуратные огоньки.
«Запить, что ли?» – спросил он себя, и бледный длинный призрак долгой бесцветной жизни пошел с ним в трактир.
В духоте и тесноте задыхались вагонные фонари, и среди колеблющихся дымных теней и пятен тусклого света копошились измятые, истрепанные люди.
Санин сидел рядом с тремя мужиками. При его входе они говорили о чем-то, и один, плохо видный в темноте, сказал:
– Так, говоришь, плохо?
– Чего же плоше, – высоким надтреснутым голосом ответил старый косматый мужик рядом с Саниным. – Они свою линию гнут, для нас пропадать не станут. Говорить можно что угодно, а когда до шкуры дойдет, кто посильнее, тот и выпьет кровь!
– А вы чего ж ждете? – спросил Санин, сразу догадываясь, о чем идет тяжкий и нудный разговор.
Старик повернулся к нему и развел руками.
– А что станешь делать?
Санин встал и ушел на другое место: он знал этих людей, живущих как скоты и не истребивших до сих пор ни себя, ни других, а продолжающих влачить скотское существование в смутной надежде на какое-то чудо, которого им не дождаться и в ожидании которого умерли уже миллиарды им подобных.
Ночь шла. Все спали, и только против Санина мещанин в чуйке злобно ругался с женою, боязливо отмалчивающейся и только судорожно поводившей испуганными глазами.
– Погоди, дай срок, я тебе, стерва, докажу! – шипел, как придавленная гадюка, мещанин.
Санин уже задремал, когда женщина, болезненно охнув, разбудила его. Мещанин проворно отдернул руку, но Санин успел увидеть, как он крутил пальцами грудь женщины.
– Экая же ты, братец, скотина! – сердито сказал Санин. Мещанин испуганно молчал, оторопело глядя на него маленькими злыми глазами и как будто скаля зубы.
Санин с отвращением посмотрел на него и ушел на площадку. Проходя по вагону, он видел множество почти навалившихся друг на друга людей. Уже светало, и в окно вагона падал бледный синеватый свет; причем лица их казались мертвыми, и какие-то робкие и печальные тени ходили по ним, придавая бессильное и страдальческое выражение.
На площадке Санин всей грудью вдохнул свежий рассветный воздух.
«Противная штука человек!» – не подумал, а почувствовал он, и ему захотелось сейчас же хоть на время уйти от всех этих людей, от поезда, из спертого воздуха, от дыма и грохота.
Заря уже явственно занималась на горизонте. Последние тени ночи, бледные и больные, бесследно убегали назад в синюю тьму, таявшую в степи.
Не долго думая, Санин сошел на подножку поезда и, махнув рукой на свой пустой чемодан, спрыгнул на землю.
С грохотом и свистом промелькнул мимо поезд, земля выскочила из-под ног, и Санин упал на мокрый песок насыпи. Красный задний фонарь был уже далеко, когда Санин поднялся, смеясь сам себе.
– И то хорошо! – сказал он громко, с наслаждением издав свободный, громкий крик.
Было широко и просторно. Еще зеленая трава тянулась во все стороны бесконечным гладким полем и тонула в далеких утренних туманах.
Санин дышал легко и веселыми глазами смотрел в бесконечную даль земли, широкими сильными шагами уходя все дальше и дальше, к светлому и радостному сиянию зари. И когда степь, пробудившись, вспыхнула зелеными и голубыми далями, оделась необъятным куполом неба и прямо против Санина, искрясь и сверкая, взошло солнце, казалось, что Санин идет ему навстречу.
I
Перед закрытой желтой дверью приемной полицмейстера, в маленькой грязной передней с давно не крашенным полом, опершись спиной о вешалку, стоял рябой малорослый полицейский солдат в перепачканном пухом и мылом и разорванном под мышкой мундире.
Вид у этого солдата был самый смиренный и глупый, но это не помешало ему изобразить на своей физиономии начальственную строгость, когда в переднюю вошел посторонний.
Этот посторонний, попавший в комнату, куда посторонним вход строго воспрещается иначе как в указанное, от двенадцати до трех часов, время, был юноша в худой гимназической шинели и такой же фуражке. Роста он был среднего, большеголовый, с некрасивым, но довольно симпатичным лицом; на щеках и верхней губе его вполне ясно обозначался неровный пух усов и бороды. Он был красен и, видимо, возбужден.
Вошел он очень быстро, точно за ним кто гнался, и, войдя, сейчас же снял шапку.
– Здесь приемная полицмейстера? – спросил он так громко, как будто давно приготовил этот вопрос в такой именно громкой и решительной форме.
– Здеся, – ответил солдат, с видимым неудовольствием покидая свое занятие и отделяясь от вешалки.
«И чего шляются, – подумал он, – сказано: от двенадцати до трех, ну и нечего… только народ беспокоят!..»
– Сюда пройти? – так же громко и решительно спросил гимназист, делая движение к запертой двери приемной.
– Сюда. Да только они не принимают, – ответил солдат, загораживая дверь.
– Мне нужно.
– Пожалте от двенадцати до трех, – равнодушно сказал солдат и потянулся рукой к своему носу.
– Мне сейчас нужно.
– Не приказано пущать.
Гимназист как-то весь осел и замялся, обескураженный этим ничтожным и неожиданным препятствием, сбивавшим его с того торжественного, важного и печального пути, который представлялся ему, когда он ехал сюда. Этот равнодушный и неряшливый солдат так не вязался с его представлением, что одну секунду он едва не вышел из передней. Но в дверях остановился, побагровел и выпалил: