— Спасибо на добром слове, дорогой Крокодил.
— Всегда пожалуйста, — раскланялся во все стороны Славик, ничуть не обидевшись на «Крокодила». — Там без твоей лучезарной персоны погибает во цвете лет наш порфироносный редактор Илюша Пошехонцев и вещает, что если не узрит тебя максимум через шесть секунд, то скончается прямо на месте за своим главноредакторским столом и будет смердить и разлагаться, отравляя воздух во всей редакции.
— Все же ты некрофил, Славик, — поморщилась Лилька.
— Зловонное дитя Франкенштейна, — и Ирочка не замедлила поддеть тайного обожателя экранных трупов и гор разлагающейся муляжной плоти, — адепт Брэма Стокера, возросший под эгидой Поля Верхувена.
— Смейтесь, смейтесь, — Славик не обиделся, — а нашу прекрасную богиню все же ждет громовержец, чтобы предложить ей амброзию и нектар.
— Леда была не богиней, а всего лишь женой фиванского царя, — осадила словоохотливого tanatos-мена Лилька.
— Спартанского царя Тиндарея, — не удержавшись, поправила я Лильку.
Эти слова нечаянно задели во мне тайную струну, и внутри все сжалось от сладкого воспоминания о свободе первого курса, любви к античной литературе в общем и Валентину Игоревичу Мезенскому в частности, который с таким воодушевлением рассказывал нам о любовных приключениях древних богов и немыслимых подвигах героев Эллады. Любовь моя не осталась без взаимности, и первый курс пролетел незаметно, под шелест страниц и плеск волн, разбивающихся о борта кораблей хитроумного Улисса.
Но Улисс, постранствовав, вернулся все же на Итаку к безгранично терпеливой Пенелопе, готовой ожидать его десятилетиями, а Мезенский, поиграв со мной в любовь несколько месяцев, вернулся к домашнему очагу и стервозной Ольге Владимировне. Плохое со временем забылось, остались только сладкие воспоминания о моем первом мужчине и непреходящая любовь к жизнерадостным грекам.
— Спартанского, конечно, лучше. — В улыбке Ирочка показала ряд идеально ровных белых зубов, наглядную рекламу всех этих «Колгейтов» и «Бленд-а-медов».
Не обратив на Ирочкину шпильку внимания, я повернулась к Славику:
— Чего он хочет?
— Тебя, моя сладкая, тебя. Просто помирает, как хочет тебя лицезреть.
— Я ведь уже отдала отчет.
— Чего не знаю, того не знаю, — Славик дурашливо развел руками. — Велено было передать. Я передал, а засим позвольте откланяться.
От этого шута горохового толку все равно что от козла молока. Придется идти к Пошехонцеву. Чего это он вдруг сподобился?
— Ладно, уговорил, — пробормотала я, поднимаясь. — Никакого покоя на работе. То одно, то другое. К тому же разные индивидуумы досаждают, — я выразительно посмотрела на Лазарева.
Тот спешно ретировался — была бы охота связываться с этой мегерой, — и вскоре его козлиный тенорок донимал кого-то в противоположном углу комнаты. Я потянулась за косметичкой.
— Марафет наводишь? — тут же ревниво вскинулась Лилька.
— К начальству нужно являться во всеоружии, — вяло огрызнулась я, подправляя помаду. — А вообще глаза бы мои его долго-долго не видели.
— Правильно, — поддержала меня Ирочка. — Начальство тогда хорошее, когда о нем забываешь.
— Гениальная фраза, — усмехнулась Лилька.
— Не фраза, а твердое жизненное убеждение. — Ирочка расправила плечи и сделала пару шагов, словно по подиуму. — Если начальство постоянно тебя теребит, то или не уверено в своих силах, или…
— Что «или»? — Мы с Лилькой заинтересованно посмотрели на Ирочку.
— Или ты интересуешь его как объект сексуального желания.
— Ну уж, — фыркнула я, а Лилька добавила:
— Ты серьезно?
— Не нравится, придумайте что-нибудь сами. — И Ирочка направилась на свое место.
— Ни пуха, — напутствовала меня Лилька, в мощной груди которой все же оставалось место жалости к ближнему.
— К черту, — процедила я, не оборачиваясь, и решительно направилась в кабинет главного редактора.
Главный редактор петербургской газеты «Вечерние новости» Илья Геннадьевич Пошехонцев делал вид, что усердно читает какую-то статью в красочном глянцевом журнале, лежавшем перед ним на столе. Парочка таких же журналов с зазывно улыбающимися красотками на обложках скромненько притулилась рядышком с рукой Пошехонцева.
Я прошла по кабинету и демонстративно постучала по крышке стола прямо перед носом Илюши, который упорно делал вид, что очень и очень занят. Он встрепенулся и соизволил все же поднять на меня глаза.
— А-а, — протянул он, — это ты.
У Пошехонцева имеется феноменальная способность выводить людей из себя, причем даже самых стойких хватает от силы минут на пять. Видя его, любой нормальный человек начинает не просто злиться, а рвать и метать, сатанеть и терять на глазах весь налет цивилизации. Сам же главный редактор при этом остается невозмутимым и искренне недоумевает, почему это люди выходят из себя.
Но именно невозмутимость и убежденность в правильности своих действий помогали ему прочно сидеть в кресле главного редактора вот уже седьмой год. За это время сменился почти весь состав редакции, только главный держался.
Илья Геннадьевич не отличался сколько-нибудь примечательной внешностью, напротив, выглядел весьма заурядно. Круглая голова с оттопыренными ушами, реденькие волосики, которые всегда норовили встать дыбом, словно кошачья шерсть под действием статического электричества… Не знаю уж, какое электричество действовало на волосы нашего главного, но пригладить свою шевелюру хоть немного он был не в состоянии — волосы торчали победно и несгибаемо.
К этому стоит прибавить немного вытянутое лицо, маленькие, широко расставленные глазки, которые и несколько секунд не могли задержаться на одном предмете, рыжеватые бровки, выгнутые полумесяцем, длинный хрящеватый нос, тонкие губы, вечно красные и мокрые от постоянного облизывания. Губы свои Пошехонцев мусолил, словно вкусный леденец. Удивляюсь, как они еще сохранились на его лице, а не были слизаны до основания. Как бы тщательно он ни брился, к вечеру рыжие клочки неравномерными островками торчали на щеках и подбородке. Подбородок же у Ильи был на редкость мягкий и безвольный, какой-то оплывшей формы. Стоило ему сесть, склонить голову, как подбородок тут же оплывал, растекался, и было непонятно, где он кончается и начинается шея, настолько все это было одинаково комковатым.
Следует добавить к уже описанному вечно мятые рубашки, неотглаженные брюки и нечищеные ботинки. Даже новую вещь Пошехонцев в несколько заходов превращал в мятую, грязную, заляпанную пятнами сомнительного происхождения. И только тогда он успокаивался, переставал морщиться, ежиться, словно влез в чужую шкурку, а начинал воспринимать ее как часть своей кожи.