Пестрые головы крутились внизу, как водоворот, а сверху смотрели на них яркие полотна. Картины сливались в одно пестрое целое, и странно было думать, что не один человек по заказу расписал стены на этот день, а десятки людей искренно мучились над каждым мазком, наивно и свято веря, что совершают неизмеримо важное дело.
Неизмеримо и свято важно, что один смешал краски так, что напомнил впечатление скотного двора, другой озера с плывущими лебедями, третий заката, четвертый — восхода солнца, пятый — новгородской толпы!.. И это с тем, чтобы завтра добиться впечатления запущенного парка, послезавтра — первого снега, потом — казни стрельцов, нагого женского тела или букета цветов!..
От начала веков люди изображали все, что вокруг них есть, и торжествовали, что изображают приблизительно верно!.. Тысячелетия пройдут, и они, как вечные дети, все так же будут копировать торжествующую над их усилиями сияющую природу.
Нет, этим можно жить только наивно веря, а верить можно и в деревянный чурбан… И верили, и верят, и будут верить, потому что страшно вдруг очутиться в пустоте и увидеть, что все — лишь суета и томление духа!..
«Но ведь то, что есть, — уже факт! — подумал Михайлов. — Да, факт, но факт только тот, что тысячи живущих и давно умерших людей на кусочках полотна, глины или бумаги оставили бледные следы своих переживаний, своей забытой жизни… По этим бледным знакам, как по истершимся письменам, грядущие поколения читают историю человечества, чтобы прочесть, быть может, на последней странице то, о чем догадывались не раз: что жизнь бессмыслица, а люди пылинки, которыми играет ветер вечности».
«Да, они прочтут рано или поздно все до последней буквы и с мертвой пустотой в душе равнодушно подпишут — конец!..»
Михайлов встал в страшном мучительном беспокойстве, не зная, что делать с собою. В тоске, от которой все нервы, казалось, вытягивались, как нити, готовые порваться, он несколько минут стоял посреди комнаты, беспомощно и жалко оглядываясь кругом. Потом решительно бросился к кровати и потушил электричество.
И сейчас же стало светло за окнами. Близился рассвет и мокрым туманом, как чье-то больное дыхание, ложился на запотевшие стекла окон.
Михайлов тщетно старался заснуть. Быть может, минутами он и забывался тяжелым мутным полусном, но ему казалось, что глаза все время были открыты, а мысли неустанно и больно тянулись в голове, как осенние тучи.
Будет новый день, новые встречи, новые мысли и чувства… Мною лет проживет он, черные волосы тронет седина, потускнеют глаза и задрожат руки… Старый художник, как каторжник, прикованный к тачке, все будет писать и писать свои картины, не смея остановиться, чтобы не умереть с опустелой душой. Скучно и тускло протянутся последние годы жизни… мало-помалу уйдут женщины, лунные ночи станут только холодными и сырыми, солнечные дни — тусклыми и длинными, жадное тело — тяжелым, нудным бременем, искусство — надоевшей привычкой… А потом, наконец, наступит последняя болезнь, агония и смерть… И под ненужные ему надгробные речи кончится все!..
Так просто и скучно, как будто бы вся жизнь только и была, чтобы подготовить его к этому неизбежному страшному концу.
И в тупом забытьи бессонницы Михайлов в первый раз подумал, как было бы хорошо, если бы новый день совсем не начался, и не нужно было бы ему ни картин, ни женщин, ни страданий, ни наслаждений.
Сладким и милым представился ему покой.
А на другой день он уехал на родину.
Сам не зная, зачем он едет, Михайлов всю дорогу был в том же тоскливом метании.
Он то ложился, то вставал, то выходил на площадку, то пил в ресторане-вагоне, то по целым часам бесцельно смотрел в окна.
За слезящимися стеклами уныло бежали мокрые поля с вросшими в землю, похожими на кучи гнилого навоза деревнями, чахлыми рощицами, дрожащими речонками и куда-то летящими мокрыми воронами. И при взгляде на это унылое бескрайнее серое пространство, сплошь затянутое мутной пеленой дождя, дико приходило в голову:
«Неужели и тут живут люди?.. Что же они думают, что делают целые долгие дни, чем и для чего живут?..»
Все было уныло, бедно и серо. Дождь моросил без конца, и казалось, что все — и земля, и небо, и леса, и деревни, и летящие вороны, и мокрые серые мужики на заброшенных полустанках, тупо глядящие вслед поезду, — все плачет в какой-то убогой вечной печали.
От бессонной ночи в голове Михайлова был туман, по временам он совершенно ни о чем не думал и только чувствовал, что с ним совершается что-то страшное и последнее.
Только приехав домой и проспав весь день тяжелым тупым сном, Михайлов точно очнулся. Он окинул взглядом запылившуюся мастерскую, увидел мокрый сад за окном и с ужасом спросил себя:
«Зачем я сюда приехал?.. Ведь это уже конец!..»
Он вдруг как-то странно растерялся и долго, совершенно бесцельно ходил по комнатам, озираясь кругом, как заблудившийся человек.
Сумерки сгущались. Михайлов машинально зажег лампу, и сейчас же за окном стало черно, а в мастерской заблестели багетные рамы, и чучело филина родило на потолке огромную, хищно распростершую крылья, черную птицу.
При свете стало как-то легче. Михайлов напился чаю, разобрал вещи и решил идти в клуб. Ему даже захотелось кого-нибудь увидеть, и не без удовольствия он вспомнил старого доктора Арнольди.
В это время пришла Лиза.
Она почти вбежала, мокрая от дождя, запыхавшаяся от волнения, в каком-то сером платочке на распустившихся от сырости волосах. Вид у нее был растерянный и виноватый: она как будто сама испугалась своей смелости и не знала, как он встретит ее, но наивные глаза блестели от радости.
Михайлов, стоя посреди мастерской со шляпой в руках, несколько мгновений недоуменно смотрел на нее. За все это время он ни разу не вспомнил о Лизе:
ему казалось, что их связь уже кончена, что Лиза ушла из его жизни навсегда. И вдруг она очутилась у него, в этой робкой позе, в которой чувствовался сдержанный порыв, с этими спрашивающими глазами, лучезарными от любви и радости.
Она как вошла, так и стала у дверей, виновато и радостно улыбаясь.
Михайлов взглянул на ее молящие преданные глаза и смутился. Он вдруг понял, что это не так просто, что перед ним — нечто огромное и мучительное, что еще надо пережить.
— А… вы? — нелепо протянул он и шагнул навстречу, сам не зная, что сделает и скажет.
Бог знает, что почудилось Лизе в его движении, но лицо ее вдруг осветилось безграничным восторгом и любовью неизъяснимой. Она бросилась к Михайлову, уронила свой серый платочек на пол, охватила его шею обеими руками и замерла, не смея взглянуть в глаза.
С минуту они стояли среди комнаты, и Михайлов чувствовал, как дрожало и жалось к нему ее гибкое теплое тело под мокрой холодной кофточкой. Он только тут заметил, что на ней нет ничего, кроме этой кофточки и маленького серого платочка. А на дворе было холодно, и шел резкий косой дождь. Что-то теплое и нежное шевельнулось в нем. Он поднял за подбородок ее прячущееся лицо, увидел широко раскрытые, полные светлых слез, почти испуганные от счастья глаза и поцеловал ее в губы.