А к Вольге она снарядила Любозвану. Та и сама каждый день ходила повидать брата, лежащего в избушке у подножия Перыни. Голова у него еще болела, но он уже вставал. Гораздо сильнее его удручали неудавшееся бегство и разлука с невестой. Дивляна находилась почти рядом, но увидеться им больше не позволяли. День и ночь два десятка ладожан охраняли избу Хотьши Городишича, где она жила, и имели строгий наказ от Велема не подпускать никого из плесковичей и на перестрел. Велему не терпелось ехать домой, но Дивляна еще хворала, и везти ее было нельзя. Добролюта поила ее настоем ивовой коры, помогающим от боли в горле, заваривала нивяник, шипину, солодку, но Огнедева, несмотря на все заботы, поправлялась медленно. Дух ее был так угнетен, что и выздоравливать не хотелось. Не раз Дивляне, пока она лежала во тьме избушки, отвернувшись к бревенчатой стене и натянув на голову стеганое летнее одеяло, в отчаянии приходила мысль, что лучше бы ей сейчас умереть. Если бы Волхов вдруг пошел назад и жрецы сказали, что сам Ящер требует к себе Деву Ильмеру, она без возражений и даже с радостью встала бы на ту белую доску, которая невестам Волхова служит порогом подводных палат Ящера. Если не к Вольге, то хоть к Ящеру! Лучше смерть, чем эта тоска, сердечная боль, безнадежность, черная пропасть, в которую превратилось ее будущее.
Как ей жить дальше, она не представляла. Время словно застыло: ничего не происходило, Хотьшины домочадцы весь день были на лугах и в огородах, только Вояновна прибегала раньше всех, чтобы приготовить еду, и то по большей части возилась у печи под летним навесом, общим для всей Городишиной связки. Дивляну целыми днями никто не тревожил, но она понимала, что это не навсегда. Когда у нее появилось время все обдумать и осознать, что она натворила, ее охватил такой ужас, что Дивляна невольно закрыла глаза, будто это могло помочь ей не видеть. Самое страшное, что только может приключиться с человеком в земной жизни — изгнание из рода, разрыв с родичами и чурами, потеря своего места в белом свете, — она навлекла на себя сама, по доброй воле. Она лишилась рода и опозорила его своим бегством — своим непокорством и своеволием, а еще тем, что заставила отца нарушить слово, данное полянам. И чем выше ее род, тем сильнее позор. А она осрамила всех: своих предков-Любошичей, ладожский старший род, своих предков-Словеничей, ильмерский старший род… Она потеряла все: поддержку и чуров, и тех, кто с детства окружал и любил ее. Если бы она умерла, родные хотя бы вспоминали ее с любовью, но она отторгла себя от них, и они постараются не произносить ее имени, думая о ней с негодованием и презрением…
Даже Велем изменился. Он целые дни проводил вместе с Городишиными сыновьями, помогал им заканчивать сенокос, ездил с ними на охоту, не только стремясь помочь гостеприимным хозяевам, но и не желая оставаться с сестрой. И вернувшись, он держался по-другому: строже, суше и холоднее. Он, ее родной брат, ее ближайший товарищ, защитник, помощник, хранитель ее детских и девичьих тайн, ее опора во всякой беде… Какими мелкими и смешными казались теперь ее прежние девичьи беды! Но Дивляна не винила его за это охлаждение. Изменилась она сама, стала чужой для него.
На самом деле Велем просто не знал, как ему теперь с ней быть. Он отчаянно злился на сестру за тревогу, трудности и позор, который она навлекла бы на род, если бы ее побег удался, но еще сильнее гневался на Вольгу, задурившего ей голову и сманившего на это дело! Он не мог взять в толк, как на такое могла решиться его сестра, его Дивляна, Искорка, как звала ее мать. У нее, конечно, всегда ветер в голове свистел, но она была своя, родная до последнего золотого волоска, и не получалось представить ее среди изгоев, волков, отторгнутых своим родом и родом человеческим. Среди тех, кто становится волками-оборотнями, уходит в звериный мир. И не меньше самой Дивляны он изводился мыслями о том часе, когда привезет ее домой и поставит перед родичами.
Взглянуть в глаза отцу и матери для Дивляны было так страшно, что однажды она сказала Добролюте, что хочет остаться здесь, в Перыни. Но старшая жрица покачала головой: даже Огнедеву она не имела права оставить у себя, пока род не отпустит и не благословит ее на служение богам. Ни у людей, ни у богов нет пристанища тому, кто отторг себя от родового дерева.
Но теперь, когда выяснилось, что в крови Дивляны дремала Огнедева и что на побег из дома на Ильмерь ее толкнула воля богов, родичи, наверное, ее отпустят — так утешала девушку Добролюта. Жрица даже собиралась сама поехать с ней в Ладогу, чтобы поговорить с Домагостем, а главное, с Милорадой и ее сестрой.
— Да, сами боги меня заставили бежать! — Ободренная этой мыслью, Дивляна даже вцепилась в руку Добролюты. — Ведь если бы иначе, если бы я своей волей, они бы меня отвергли и Огнедевой не избрали бы! И огонь бы Лелин не загорелся, будь я недостойна!
— А коли так, чего же тоскуешь?
— Я…
Дивляна отвела глаза. На уме у нее был Вольга. При мысли о воле богов разлука с ним не стала легче. А должна бы стать — если бы любовь была только средством привести ее на Ильмерь. Но вот она уже на Ильмере, Лелин огонь загорелся, и золотое ожерелье Огнедевы легло на ее грудь, — а мысль о Вольге по-прежнему отзывается болью в сердце, и слезы наполняют глаза. Если бы ее спрашивали, она бы не раздумывая променяла на счастье быть с ним и золотое ожерелье, и честь быть избранной, и все богатства и почести, которые ей могла предложить жизнь. Но никто Дивляну не спрашивал…
Добролюта вздыхала и осторожно убирала растрепавшиеся волосы с ее лба. У нее никогда не было дочери, и эту дочь она увидела в девушке, родственнице, которую боги сами привели к ней и отдали под ее защиту и наставление. Но будь Дивляна ее родной дочерью, что она сказала бы ей? Ведь что-то дало ей силу решиться на это — покинуть свой дом и своих чуров. Покорность своему роду — это важно, на этом держится устойчивость и сохранность человеческого мира. Но мир застывший, не растущий обречен на гниение и умирание — ведь неподвижным бывает только мертвое. А Добролюта знала, что именно это непокорство иной раз дает силу сделать шаг вперед. К добру этот шаг приведет или к худу — знают только боги, но это шаг прочь от неподвижности и разрушения. Однако пока совсем не ясно, чего же хочет судьба от дочери Домагостя.
— Чего же судьба моя хочет? — вдруг сказала сама Дивляна, и Добролюта вздрогнула — та будто услышала ее мысли. — То одно, то другое мне предрекается… а я мечусь, будто лист сухой на ветру…
— Эх, горлинка моя! — Добролюта вздохнула и сжала ее узкую белую руку своей загрубелой и загорелой рукой. — Я вот по се поры не поняла, чего моя судьба хотела, а мне ведь пятый десяток! Четверых сыновей вырастила да женила, помирать пора, а я все не ведаю, то ли сотворила, чего судьба моя хотела! Ты еще молодая да смелая — авось еще поймешь!
Приближался Перунов день, за которым следует жатва. В ожидании ее предстояли Зажинки — не столько настоящее начало уборки урожая, сколько обряд, привлекающий благословение богов на это самое важное в году дело. Прошло новолуние, в небе появился тоненький серпик молодого месяца — словно сами боги вручали жницам их орудие труда. Это было удачное предзнаменование: если жатва начинается на растущем месяце, то и урожай будет возрастать и получится богатым. В первый день после новолуния в Перыни собрались все женщины Словенска — выбирать зажинщицу. Насколько ловка, умела и удачлива начинающая жатву, зависит успех всего дела: тогда и работа спорится, и зерно не теряется, и жницы не ранят себя серпами и не слишком устают на поле. В прежние годы выбор нередко падал на Добролюту — она, мать четверых прекрасных сыновей, славилась как обладательница легкой руки, сильная и проворная жница. Но с годами она утратила необходимую ловкость, а главное, отдав старшей невестке женский пояс, отдала вместе с ним и свою плодовитость, из-за чего могла плохо повлиять на плодородие земли. Назначили другую жрицу, Родочесту Родославну — сильную и ловкую молодую женщину, благополучно родившую двоих детей.