— Спасибо, — прошептала она и взяла из его ладони кремневую стрелку. Камешек был теплым от его рук, и Живуле показалось, что в этом осколке кремня живет и дышит часть благодетельной силы самого Перуна-Громовика. Невелика драгоценность — кусок кремня, но Живуле так дорога была забота Галчени, так порадовал ее этот скромный подарок, что весь ее страх перед мертвецом прошел.
— Поди от нас, черен чуж человек, в степи широкие, в степи далекие, в края печенежские, откуда родом ты, там тебе и место! — говорил тем временем Обережа, обходя костер кругом и поводя перед огнем своим можжевеловым посохом. Чернава тихо повторяла речи волхва по-печенежски, чтобы дух мертвеца лучше понял. Назад не оглядывайся, в стороны не поворачивайся, своего коня седлай, в свою сторону поезжай, где деды твои теперь живут, там тебе и житье!
Оружие из могилы Обережа унес к себе, успокоенные белгородцы снова принялись за работу. Только Чернава до самого вечера сидела над кострищем, грустно покачивая головой и тихо бормоча что-то по-печенежски.
* * *
На другой день работа на валу продолжалась. Людское движение переместилось в сторону, белгородцы брали землю из других оврагов, обходя подальше черное кострище над могилой печенега. И все же, несмотря на старания волхва, они не избавились от опасений полностью. То, что печенежского мертвеца нашли так близко от города, да еще и в тревожный месяц травень, всем представлялось дурным, угрожающим предзнаменованием.
Поодаль от стен, на месте маленького белгородского жальника, тоже копошился народ — по большей части женщины, старики и старухи, дети и подростки. В эти дни, когда на полях появились первые ростки ячменя и пшеницы, нивам была особенно важна благосклонность небес. Кого еще просить о помощи, как не предков, живущих ныне в Верхнем Небе, где Сварог хранит запасы небесной влаги? Поэтому на дни появления ростков приходился второй после Радуницы срок весеннего поминания умерших. Те, кто за недолгие годы существования Белгорода успел похоронить здесь кого-то из родичей, теперь пришли на могилы с угощениями-жертвами и плакали, причитали, бились о землю, словно хотели достучаться в эту дверь, навсегда закрывшуюся за их близкими.
Погляди-ка, мое ладушко,
На меня на горемычную!
Не березонька шатается,
Не кудрявая свивается,
То качается-свивается
Твоя да молода жена!
Ты скажи-ка своему дитятку,
Наставь-ка на ум на разум,
Кто его поить-кормить будет,
На кого нам теперь понадеяться?
Женщина во вдовьем темном повое припадала к земле, как березка под жестокими порывами бури, ударялась лбом о траву, заходилась отчаянным криком, словно муж ее ушел в Сварожьи луга только вчера, а не пять лет назад. Но пусть же он видит, слышит, как убиваются по нем жена и сын, пусть знает, как им без него тяжело, и не оставит их без помощи. Мальчик лет восьми хмурился, слушая материнские причитания. Его тоже тянуло заплакать, но он крепился — ведь теперь он единственный в семье мужчина, одна опора матери.
Крики и слезные вопли причитальниц долетали до работавших возле валов. Мужики оглядывались, недовольно качали головами. После недавних страхов из-за печенежского мертвеца слушать оклич покойных было неприятно — смерть снова напоминала о себе.
Старший городник Надежа с утра, по обыкновению, был на крепостной стене, наблюдая за работами. Медвянка увязалась за отцом и прогуливалась от одной скважни к другой, оглядывая окрестности. Вид, открывавшийся с огромной высоты белгородских стен, никогда не мог прискучить. Должно быть, сами боги из своих небесных палат вот так же видят землю, неоглядно-широко раскинувшуюся внизу. Яркая зелень луговины с черными, белыми, бурыми пятнами пасущихся белгородских коров, блестящая под солнцем вода Рупины, чистое голубое небо — это было всегда, но человеческий взор не устает любоваться красой Матери-Земли. В ясный день с заборола было видно далеко-далеко, на востоке можно было разглядеть блеск широко разлившегося Днепра. Медвянка уверяла, что видит и саму киевскую Гору, но Надежа ей не верил ведь — до Киева отсюда целых восемнадцать верст.
Но сегодня Медвянке было невесело — она не любила погребальных причитаний, ее жизнерадостному нраву были противны упоминания о смерти и горести, так не вязавшиеся со светом и свежестью весны. Слушая рыдания, долетавшие до заборола с жальника, она пожалела, что не осталась дома.
У надворотной башни мелькнуло что-то красное.
— Ой, горюшко мое! — в притворной досаде воскликнула Медвянка, разглядев издалека знакомо развевающийся плащ. — Опять Явор идет! Идет, страхолюдина! Куда ни пойду — он тут как тут, за мною следом! Хоть в погреб прячься и со двора вовсе не ходи!
— А что ты на него так ополчилась? — спросил Надежа. — Чем он тебе не хорош? Тысяцкий его жалует, глядишь, и сотником будет.
Но Медвянка была непреклонна и со смехом мотала головой.
— Да куда ему в сотники, с таким-то носом!
Надежа неодобрительно покачал головой. Выдавать силой было противно воле богов, да и не смог бы такой любящий отец, как Надежа, в чем-то принуждать свою дочку. Не теряя надежды убедить не в меру разборчивую девицу, что лучше Явора ей жениха не найти, городник раз за разом заводил с ней разговор об этом.
Повернувшись, чтобы поздороваться с Явором, Надежа вдруг увидел, что к нему приближается еще один знакомец — Добыча. Нетрудно было догадаться, чего он хочет, и эта встреча вовсе не обрадовала старшего городника.
— Уж прости, друже, что от работы тебя отрываю, — с непривычным подобострастием заговорил Добыча, поздоровавшись и даже поклонясь. — Сам знаю, как досадно, когда дело стоит — мне ли не знать! О том и хочу тебе челом бить — отпустил бы ты с вала моих людей! А я тебе тоже удружу по-соседски. Свинью утром забили…
— Слышал я, слышал, как свинья твоя визжала! — Надежа усмехнулся, понимая, куда клонит старший замочник. — А печенегов не хочешь ли свининкой угостить? Да они, говорят, до нее не охочи.
Медвянка тем временем отбежала по стене подальше и притворилась, будто наблюдает за женщинами на жальнике и знать не знает никаких десятников со сломанными носами. В последние дни она сомневалась, не слишком ли сильно одолжила Явора подаренным платочком, и решила держаться с ним построже и попрохладней.
Поклонясь Надеже, Явор подошел к ней.
— А ты что же, душа-девица, родичам пирогов не печешь? — спросил он, поздоровавшись.
— А моих тут нет никого, — беспечно ответила Медвянка. — У меня деды-бабки под Вышгородом схоронены. А пока в Белгороде живем, у нас никто не помер, только дядька, материн брат, да и он не здесь… А ты-то чего по стене гуляешь? Или тебе службы мало? Так пошел бы людям помог, — Медвянка насмешливо кивнула вниз, где Громча и Сполох вдвоем тащили волокушу с землей. — Что же твоей силе зазря пропадать?
— Моя-то сила не пропадет, у меня дело иное, — сдержанно ответил Явор и замолчал.
Этими словами Медвянка напомнила ему самые горькие обиды, самый тяжкий день, когда он готов был бежать от нее хоть в чудской поход. Но она была слишком хороша, красота ее слишком влекла, несмотря на боязнь отказа и новых насмешек. Явор помнил, как она смехом отвечала на его слова о любви, но теперь у него был ее платок — знак приязни, повод к надежде. И в прошлые годы — на весенних игрищах в роще, на зимних посиделках у боярыни Зориславы — Медвянка играла с ним, что-то недосказанно обещала лукаво-ласковыми взорами, но потом ускользала, как белка, ничего не позволяя и оставляя в той же растерянности. Явора измучило это метание, и история с чудским походом истощила его терпение. Подаренный платочек сильнее, чем все прежнее, повеял на него теплым ветром надежды, и Явор устремился вперед, не в силах больше ждать и мучиться сомнениями. Так он кабану на загривок прыгал: удержусь — моя взяла, не удержусь — затопчет, знать судьба!