Колодец старого волхва | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Дядька мой родной, матери брат, здесь схоронен.

— Из нашей дружины? Как звали-то его?

— Ярец.

Старик кивал головой, но молчал, и Медвянка не поняла, помнит ли он ее дядьку.

— Кто ж тебя привез?

— Явор.

— Что же он тебе, жених?

— Да, — чуть слышно ответила Медвянка. Она озябла, но виной тому была не свежесть весеннего вечера, а чувство холодной тоски, разлитое в самом воздухе полумертвого городка. Стараясь согреться, она обхватила себя руками за плечи и опустила глаза, не в силах смотреть в погасшее, как у мертвого, лицо старика. Ей было тревожно и горестно, хотелось спрятаться, как от лица самой Морены-Смерти. И лучше всего — за спину Явора.

— С таким молодцем ничего не страшно, — медленно говорил старик. — У меня тоже две внучки были вроде тебя. Увели их печенеги… Были у меня дети, внуки, женихи уж у внучек были. А теперь все там…

Он слабо повел иссохшей рукой, и Медвянка догадалась, что он говорит о череде пологих холмиков за стенами городища. Казалось, старик разговаривает с Медвянкой и не видит ее, а все его мысли — с его семьей, погибшей или рассеянной по свету. Огонь жизни едва-едва тлел в нем, движения его были медленными, глаза — погасшими. Сердце его было убито, и только какое-то злое волшебство поддерживало в теле видимость жизни, не пускало дух его в Сварожьи луга, где встречи с ним ждали не только предки его, но и потомки.

К ним подошел Явор.

— Пойдем, дядькину могилу покажу, — сказал он девушке. — Завтра на заре уедем, часу лишнего не будет.

Медвянка взяла свои припасы, приготовленные матерью, и следом за Явором вышла из городища. Старик побрел за ними. Пройдя меж холмиками, Явор остановился возле одного, длинного и широкого, на котором лежал валун с грубо выбитым изображением княжеского знака-трезубца.

— Здесь дружинная могила, — сказал он Мед-зянке. — Как бились вместе вои малоновгородские, так вместе и лежат…

Явор отошел, а старик сел на траву неподалеку от Медвянки. Старые ноги с трудом держали его с ношей горя, а сидя он был ближе к земле и к тем, кого она приняла в себя.

Медвянка села на землю возле валуна, развязала свои узелки, разложила яйца, пироги, блины и задумалась, пытаясь вызвать в памяти образ дядьки Ярца. Она видела его всего несколько раз за всю жизнь и знала плохо. Теперь ей никак не удавалось представить его мертвым. Ей виделся широкоплечий силач, изредка бывавший в Белгороде в гостях у семейства сестры, шумный, веселый, лицом похожий на Лелею, весь двор заполнявший своим громким голосом и раскатистым смехом.

А смерть была вокруг — она пела шепотом из-под трепещущей травы, смотрела с бледных лиц малоновгородцев, таилась в складках длинной рубахи старика. Жители понемногу выбрались из ворот и наблюдали за Медвянкой. Им не верилось, что эта красивая, здоровая и нарядная девица разделяет их горе. На многих холмиках виднелись остатки убогих приношений. Чей-то муж лежал здесь, чьи-то отец, брат, сын, мать, сестра — тоже воины в нескончаемой войне славян со степью. Гряда могильных холмиков казалась в переливах травы бесконечной, как волны.


Укатилося красно солнышко

На веки да вековечные! —

негромко начала причитать Медвянка, глядя, как красная вечерняя заря горит над черными обугленными бревнами заборола, словно отсвет давнего пожара. С зари, с травы над грядой могил в душу ее лилось сильное, неведомое ранее чувство великой, широкой, как степь, печали — не по дядьке своему, а по всему народу, которому выпала такая тяжелая судьба. Сама скорбная богиня Желя подсказывала ей слова причитания. И впервые Медвянка услышала ее, увидела перед собой согнутую на коленях фигуру женщины с бледным заплаканным лицом, с растрепанными, неровно висящими черными волосами, с исцарапанными от ударов о землю руками, со слезами, текущими из ее глаз нескончаемым ручьем. А глаза у Жели — огромные, без ресниц, пустые от неизбывной скорби, словно она душу свою выплакивает над каждым павшим. Павшим же на земле русской нет числа.


Как дух с телом расставался,

Очи ясные с белым светом прощалися,

Подходила тут скорая смертушка,

Она крадчи шла, злодейка-душегубица,

По крылечку ли она да молодой женой,

По новым ли сеням да красной девушкой,

С синя моря она шла все голодная,

С чиста поля она шла все холодная,

У дубовых дверей да не стучалася,

У окошечка смерть не откликалася,

Потихошеньку она да подходила,

Черным вороном в окошко залетала…

Женщины плакали, слушая Медвянку. Они молчали, словно исчерпали слова, но не вычерпали бездонного горя, и слезы текли по их безвременно увядшим, морщинистым лицам, словно ручейки, промывшие себе дорогу в земле.

— Всех пожрали змеи проклятые. Испокон веков не знала сия земля покоя, — тихим, безразличным голосом заговорил старик, когда Медвянка замолчала. Он глядел мимо девушки, куда-то вдаль, то ли на свое несчастье, то ли еще дальше, на многовековое горе этой щедрой, теплой земли. — Еще деды рассказывали:


Ветра нет, да тучу нанесло,

Тучи нет, да будто дождь дождит,

Аи дождя-то нет, да только гром гремит,

Гром гремит да свищет молния,

А как летит Змеище Горынище

О тех о девяти головах, о девяти хоботах,

Все травушки да муравушки к землеприклонилися,

А что есть людей — все мертвы лежат…

Сложена сия песня во времена незапамятные, деды ее от дедов слышали. Сколько люди помнят, ходят степняки на славян. Оборонялися люди, полки собирали, городища рубили, валы насыпали — и не счесть, сколько на них труда положено. Сколько воев тут полегло! Кабы подняться им всем, всем бы встать за нас — до самого Днепра протянулся бы строй нерушимый, крепче валов Змиевых. Да вот… сызнова змеи проклятые налетели да внучек моих унесли в темную нору… Уж и меня бы прибрали, старого, чего мне дальше жить? Или я еще не все беды увидал?

Старик замолчал, молчала и Медвянка. Пронзительная боль жалости и сострадания терзала ее сердце, слезы переполнили ее глаза и поползли по щекам — она заплакала, впервые за много лет. Она словно видела этих девушек, внучек старика, стройных, румяных, с цветами и лентами в косах они казались ей близки, как кровные сестры. Они тоже любили петь и смеяться, поглядывали на молодых гридей, весенними вечерами плясали с ними в хороводе, с бьющимся сердцем ловили слухом горячим шепотом сказанные слова любви, мечтали о счастье. Но вот их нет, и только пустоглазая Желя причитает над местом их прежних плясок и игрищ, заунывным голосом тянет одну и ту же песню, режет сердце холодным ножом. Сколько их было за века, таких горьких судеб? И неужели их слезы были напрасны, не вымолили у богов лучшей участи для потомков? Сколько еще родителей будут плакать по детям, а детей по родителям?

Явор сидел в стороне на пригорке, отворотясь, стараясь не смотреть на женщин, не слышать их причитаний и всхлипываний. В каждой их слезе, в каждом вздохе он слышал упрек себе — воину, призванному защищать. Его, здорового, сильного, с отроческих лет сроднившегося с оружием, мучил стыд перед этими состарившимися до времени женщинами и одинокими стариками. Казалось бы, кого ему жалеть, — сам сирота. Его осиротила не печенежская сабля, а голод и болезнь, сама Морена-Смерть, невидимая и неумолимая. Однако он выжил, вырос, добрая судьба дала ему другого отца, дядек, братьев. Только матери другой не дала, и Явор видел бережно хранимые в памяти черты своей матери в лице каждой пожилой женщины. В каждом женском вздохе он слышал последние вздохи своей умирающей матери, за которую он цеплялся в отчаянии изо всех сил, но не сумел удержать на земле. Давнее горе мальчика-сироты в груди кметя превратилось в ненависть к Морене-Смерти, ко всем ее обличьям. Здесь она прилетала на печенежских стрелах. Явор знал многие лица своего вечного врага, и ненависть к нему тлела в глубине его сердца, как угли под слоем пепла. В который раз Явор вспоминал прошлое лето — весть о захвате Мала Новгорода Родомановой ордой, спешные сборы, догорающее городище, усеянное еще не закоченевшими трупами славян и печенегов вперемежку, долгий и яростный гон по степи, битву. Часть малоновгородского полона была тогда отбита и спасена, но старший сын Родомана со своей дружиной и добычей сумел уйти. Долго потом Явор перебирал в уме несбывшиеся возможности догнать его. Не догнали. И сейчас, сидя на травянистом холмике — тоже, поди, чья-то могила! — Явор молча и яростно в который раз клялся богу Воителю: жизнь положу, а не пущу больше гадов на русской земле лиходейничать!