Перекресток зимы и лета | Страница: 25

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Слава! Слава! – закричали впереди, еще до того как из-за пелены снегопада показались первые сани.

– Слава! – врастяжку подхватили и задние ряды.

Дарована, заслышав эти крики, выпрямилась в седле и повыше подняла голову. Незадолго до Глиногора она из саней пересела на лошадь и дорожную шубу сменила на более нарядную, крытую голубым бархатом, с такой же шапочкой, опушенной белым горностаем. В гриву ее золотистой кобылы были вплетены красные ленты, узда увешана бубенчиками – что бы ни ждало ее впереди, она оставалась княжной и не забывала, что вид ее должен восхищать и радовать народ. Но сама она вовсе не радовалась возвращению домой. В глубине души Дарована испытывала страх перед родным городом. Она возвращается, сбежавшая жертва; а вдруг на нее сердиты за то, что она пыталась увильнуть от своей участи? Пыталась уклониться от исполнения своего священного долга? Такое малодушие недостойно княжны, и, наверное, глиногорцы осуждают ее попытку к бегству… Дароване было стыдно перед этими людьми, которые так в нее верили, так превозносили и славили ее.

– Слава, слава!

Первые из глиногорцев выбежали ей навстречу, крича и размахивая шапками; при виде княжны крики стали более уверенными. Толпа густела, обоз въезжал в нее, как в тучу, но народ привычно раздавался по сторонам, освобождая дорогу. Глядя по сторонам, Дарована по привычке пыталась улыбаться, но видела на лицах какой-то диковатый, исступленный восторг, который смущал и пугал ее. Да, они всегда любили ее, свою «ласковую княжну», «Золотую Лебедь», но теперь она стала для них богиней, из рук которой они получат новую жизнь. Предсказание храмозерской ведуньи теперь уже было известно всем, и возвращение княжны в город было все равно что появление солнца из темных туч. Глиногорцы не знали, что она собиралась сбежать; за вчерашний день и сегодняшнее утро распространился неведомо откуда взявшийся слух, что она ездила в Макошино святилище испросить благословения перед тем делом, которое ей предстояло.

Лихорадочно-восторженные крики набирали силу, но на лицах то и дело мелькало удивление: как-то сразу всем в глаза бросался парень, ехавший рядом с ней, – здоровенный и рыжий, в простом кожухе и с дорогим мечом у пояса. Никто здесь его не знал, не предполагал даже, кто это может быть, но его появление рядом с дочерью Скородума казалось вовсе не случайным, и сразу возникало подозрение, что дела пойдут вовсе не так, как ожидается. Княжна вернулась не просто для того, чтобы стать жертвой; вместе с ней к смолятичам пришло какое-то новое, неведомое слово. И уже шептали, что не в Макошино святилище она ездила, а совсем в другое место… За леса дремучие, за горы толкучие, в одно из тех мест, где добывают мечи-кладенцы… В этом тоже был отзвук старых кощун, и глиногорцы орали, в диких приветственных криках выплескивая наружу свое возбуждение и любопытство.

Там, где дорога со льда заворачивала к воротам Глиногора, княжна придержала лошадь. Она увидела в воротах кучку всадников, и сердце ее дрогнуло: там был ее отец. Она остановилась, обоз смешался, толпа заколебалась, задние напирали на передних, возник недовольный гомон, суета, мельтешение. Ее стали обгонять, но Дарована стояла, как вкопанная. Боль надрывала ее сердце: при виде отца она поняла, что ее спокойствие, решимость и готовность подчиниться судьбе были ложными. Перед всеми этими людьми она могла сохранять вид гордого спокойствия, зная, что исполняет свой долг. Но отец был совсем другое. Ему ее возвращение домой принесет не радость, как всем этим людям, а тяжкое горе; Дарована сама несла ему это горе и чувствовала себя отчаянно виноватой перед ним. Он отослал ее, надеясь спасти, а она вернулась и тем обрекла его на потерю. Мысль об этом горе так терзала ее, что хотелось отодвинуть встречу, закрыть глаза, не видеть его!

Когда Дарована различила среди всадников высокую фигуру Скородума, его бобровую шапку, белые пряди волос на плечах, на глаза ее навернулись слезы. Эта встреча была хуже всех на свете расставаний. Лучше бы он не ездил сюда, лучше бы ждал ее дома, в горнице, где никто не увидит…

Но князь Скородум не мог ждать до тех пор, пока она сама приедет к дому; теперь, когда дни и мгновения их совместного пребывания на земле были сочтены, он не мог потерять хотя бы одно из них. Он ехал к ней, желая одного: скорее увидеть, скорее обнять свое дитя, которое судьба силой вырывает из его объятий. Когда он впервые услышал, что она возвращается, то сначала не хотел верить. Потом возникло недоумение: почему она возвращается? Какая сила могла принудить ее вернуться на верную смерть? А потом и это прошло: все прочие чувства поглотило желание скорее быть с ней, пока это еще возможно. Все эти дни он мучительно беспокоился о своей девочке, оторванной от него и отданной во власть неведомых опасностей дальнего пути: пусть лучше она будет с ним, а там как судьба решит!

Два отряда сближались, уже можно было видеть лица друг друга; Дарована поймала взгляд отца, и слезы потекли по ее щекам: ей хотелось просить у него прощения за то, что она вернулась. Князь Скородум увидел эти слезы и, соскочив с коня, почти бегом пустился ей навстречу. Эти слезы переворачивали его и без того болевшее сердце. Он даже не задавался вопросом, отчего она плачет: перед ним было его дитя, самое дорогое, что у него было. Народ закричал громче; Дарована тоже сделала знак, что хочет спуститься, и двое отроков помогли ей сойти с седла. Отец и дочь встретились среди кричащей толпы; Дарована вцепилась в плащ Скородума и спрятала лицо у него на груди. Она не хотела, чтобы он и люди вокруг видели ее слезы, но они текли неудержимо и она ничего не могла с ними поделать. Ей было стыдно глиногорцев, жаль отца, которого ее слезы огорчат еще больше, но надрывающая боль ее души превышала ее самообладание.

Князь Скородум обнимал ее и поглаживал по голове и по плечам; он бормотал ей какие-то ласковые слова, она разбирала обрывочные «белочка моя», «золотая ты моя, медовая» – все то, что он говорил ей еще в детстве, еще когда она сидела у него на коленях, когда усы у него были рыжеваторусыми, а не седыми до снежной белизны… И от ощущения этой нежности, вечной нежности, не проходящей с годами, от горячей любви к нему слезы Дарованы текли еще сильнее. Она не знала, как ей теперь поднять лицо, как показать людям свои заплаканные глаза, и все сильнее прижималась лицом к отцовской шубе, словно хотела совсем зарыться в нее и спрятаться от всего света. Народ вокруг них, сперва ликовавший, вдруг что-то понял; радостные крики поутихли, и вместо них зазвучали женские вопли и причитания, как будто вдруг открылось общее для всех горе. Как будто тот воевода, одержавший победу, вдруг оказался погибшим в бою…


Улетает наша белая лебедушка

На иное, на безвестное живленьице! —

завела где-то в толпе женщина, и никто не остановил ее, не сказал, что похоронное причитание тут неуместно: все знали, что встречают они свою Золотую Лебедь как раз для того, чтобы проводить ее навек. Общий вопль и плач становились нестерпимыми; то же самое событие, которое только что было причиной общей исступленной радости, вдруг, повернутое другой стороной, повергло всех в столь же неистовое горе. Такова суть, такова природа священного обряда, соединяющего в себе жизнь и смерть, смех и слезы, ликование о проросшем ростке и печаль по погибшему ради этого зерну…