Перекресток зимы и лета | Страница: 51

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вот полянка, где рубили дрова, осинка с пятнами синей крови, что еще постанывают на снегу… Вот просвет опушки… Громобой выбрался на тропинку, примятую ногами Пригоричей, уцепился за березу и постоял, стараясь набраться сил для последнего перехода. Сумерки сгустились, пошел тихий крупный снег, но огнище на пригорке было видно, и над круговым тыном поднималось множество дымовых столбиков: во всех избах топились печи.

Тепло, уютный полумрак человеческого жилья был совсем рядом, и Громобой с тоской смотрел на пригорок за луговиной: так близко, а сил нет дойти! Все тело болело – шутка ли, весь лес его бил! И теперь этот лес стоял вокруг него нерушимой, холодной, грозной ратью. Куда девалась его дикая жизнь, те духи, что говорили в каждом стволе, те хваткие ветки-руки, те колючие злые глаза? Теперь лес был мертв, просто мертв, и эта холодная, заснеженная мертвенность громады заполненного пространства давила на Громобоя, подминала под себя, заставляла ощутить себя маленьким, слабым, ничтожным, обреченным… Лес стоял и торжествующе молчал, уверенный, что добыча не уйдет. Громобой победил в открытой схватке, но теперь у него не было сил выйти.

Оторвавшись от березы, он сделал шаг, но нога его зацепилась за что-то в снегу, и он упал лицом вниз. У него не было сил не только пошевелиться, но даже подумать; он был почти без сознания, и в голове отчаянно гудело. Его опять охватило ощущение бешеной скачики на спине лешего через лес – выше облака ходячего… Холод снега обжигал лицо, и казалось, что сейчас снег начнет таять от его внутреннего жара, он будет опускаться все ниже, пока не окажется на земле…

А потом вокруг него задвигались какие-то легкие, теплом дышащие тени, и он откуда-то знал, что они совершенно безопасны. Какие-то руки с усилием перевернули его, каким-то полотном ему вытирали лицо, и обрывки смутно знакомых голосов восклицали что-то, но смысл слов путался и пропадал. Эти руки подняли его, с трудом переложили куда-то и повезли, как бревно на волокуше, от опушки леса туда – к жилью.

Сквозь тяжкую дрему Громобой едва ощущал, что его везут через поле, потом несут в дом, потом кладут на лавку, стягивают с него одежду, которая слезает мокрыми от пота обрывками. Женский голос причитал над ним, а он не понимал, о чем плачут, ведь все уже кончилось. Он не знал, что выглядит хуже лешего: ободранный, весь в синяках и ссадинах, растрепанный, пышущий жаром и пахнущий стылым лесным духом.

Его накрыли чем-то теплым, лицо обмывали прохладной водой, в рот вливали что-то горячее, сладкое, пахучее. Кто-то сидел над ним, поглаживал по спутанным волосам, напевал что-то тоскливое и ласковое. Он лежал, но все его тело жило ощущениями битвы, дикой скачки, ему мерещилось, что широкие еловые лапы бьют и бьют его по лицу, он пытался уклониться от них, голова его моталась по подушке, и кто-то ласково гладил его по щекам, и сквозь рев ветра к нему, как ниточка, пробивался женский голос, поющий что-то простое и невероятное:


У кота ли, у кота колыбелька хороша,

Да у нашего сыночка есть получше его.

Уж ты котенька, коток, ласковый голосок,

Приходи к нам ночевать, колыбельку покачать,

Покачати дитятко, прибаюкивати…

Громобой проваливался в дрему, как в дремучий лес, и блуждал там в синем облаке; ему было холодно, стылый промозглый туман окутывал его и обливал дрожью, где-то впереди смутно перекатывались отзвуки грома. Он шел туда, на этот гром, ему виделась живая золотая молния, и в ее блеске ему вдруг являлись золотые глаза девушки с волосами, как мед, и над челом ее сиял солнечный свет. Она ждала его, и в уши ему шептал знакомый голос:


Ты приди ко мне, мой сердечный друг,

Ты приди ко мне громом-молнией,

Ясным солнышком да частым дождичком…

Голос лился издалека, из-за темного края небес, он заполнял собой всю вселенную, и сама земля повторяла ожившей грудью этот призыв. Громобой стремился навстречу голосу, приподнимался, и завеса тьмы вдруг разрывалась. Наверху вместо небесного свода оказывалась темная кровля избушки с огромной, подрагивающей тенью от огонька лучины. Видение склонялось над ним, но из-под светлого лица Дарованы проступали чужие, грубоватые черты простой, далеко не такой красивой женщины. На голове у нее был серый вдовий повой, она сидела на краю скамьи и пела, глядя куда-то в пространство. И песня ее была стара, как те три солнца – закатное, полуночное и рассветное, – что от начала веков вырезают на стенках колыбелей:


Уж как я тебе, коту, за работу заплачу:

Дам кусок пирога да горшок молока.

Уж ты ешь, не кроши,

Больше, котик, не проси…

И Громобой понимал, что он в Яви, на земле племени речевинов. Дарована далеко, ему еще идти к ней и идти через дремучие леса и синие облаки. А пока он лежит в избе вдовы Задоры, в огнище рода Пригоричей, которые подобрали его на опушке и привезли в дом, где теперь тепло. Живые люди, которым он постарался помочь, успели помочь ему.

Глава 5

Однажды под вечер в ворота стольного города Глиногора вошел на лыжах молодой парень в заячьем кожухе, по виду из жителей лесных огнищ. Выглядел он усталым и едва передвигал ноги. Пройдя под воротной башней, он остановился перед вышедшим навстречу кметем и, обеими руками опираясь на свои палки почти повис на них: ослабленный, как и весь народ, недоеданием и зимней тоской, после долгого пути он едва мог стоять.

– К князю мне, – бормотал парень, едва дыша, в ответ на расспросы старшины дозорного десятка. – К князю скорее…

– Что такое-то? Что у тебя за вести? Откуда? Кто прислал?

– Бурелогами наш род зовется… На Велише мы… Идет на нас войско неведомое… Оттуда, – парень хотел показать на полуночь, но покачнулся и чуть не упал. – Идет…

Кончилось тем, что гонца освободили от лыж, уложили на волокушу и потащили на княжий двор. Новость о неведомом войске летела впереди, как на крыльях, и, выходя на крыльцо встречать гонца, князь Скородум уже знал, с чем тот прибыл.

Князь смолятичей тоже изменился за время бесконечной зимы – похудел и оттого стал казаться еще выше ростом, а щеки его глубоко запали. Благодаря худобе и белым волосам, спускавшимся из-под шапки, и белым длинным усам ниже плеч, он был бы похож на Сивого Старика, если бы не добрый, тревожный взгляд его умных голубых глаз.

– Князь! Князь! – Завидев его на крыльце, парень приподнялся и замахал рукой. – Там идет…

– Погоди, сын мой, ты все, все мне расскажешь! – успокаивающе заговорил Скородум. – Сейчас расскажешь, не волнуйся, и я тебя выслушаю со всем вниманием! Несите его в гридницу! – Он сделал знак кметям. – Осторожнее! Несите! Он же чуть жив! Лежи, говорят! Слушайся князя! Ох, голова ты удалая! Милена, Милена! – Обернувшись в сени, он позвал ключницу. – Дай ему бражки хлебнуть! Чарочку!

Парня, смущенного всем этим шумом, перенесли на руках в гридницу, хотя он все порывался встать и поклониться князю.

– Да ешь ты, ешь! – уговаривала его ключница Милена. – Раз князь угощает, надо есть! Или позабыл, как хлеб жевать?