– Какие животные?
– Разные. К примеру – лягушка. Лягушка, сидящая на черепе. Тоже деталь декора.
– Лягушка? Откуда вы знаете о лягушке? – Линн явно заинтригована.
– А вы тоже о ней знаете?
– Ну конечно. Это знаменитая лягушка.
– Чем же она так знаменита?
– Она украшает фасад университета в Саламанке, и есть старое студенческое поверье: стоит только найти ее – и экзамен будет успешно сдан. Энрике рассказывал мне об этом.
– А что, ее так трудно найти?
– Это платереско, Кристобаль. Слишком уж причудлив орнамент.
Линн многозначительно улыбается, и мне начинает казаться, что она вкладывает в простые, ничего не значащие слова несколько иной, недоступный мне смысл. Причудливостью орнамента он не ограничивается.
– Энрике нашел ее?
– Не сразу.
– Я тоже нашел ее не сразу, Линн.
– Но вы ведь не были в Саламанке.
– Я видел рисунок. В блокноте у одного моего приятеля. Очень качественный рисунок.
– Ваш приятель художник?
Невинный вопрос Линн застает меня врасплох. Я ничего, ровным счетом ничего не знаю о Тьери Франсуа. Я не знаю даже, жив л и он, единственное, что можно утверждать с некоторой долей уверенности, – в Саламанку он все-таки съездил.
– Тьери? Художник, да. Художник-любитель, – эта мысль осеняет меня в самый последний момент, будь Тьери художником-профессионалом, он не стал бы пристраивать лягушку в куцем разлинованном ежедневнике, он воспользовался бы как минимум альбомом для рисования.
– Его зовут Тьери?
– Тьери Франсуа.
Еще ни разу я не произносил этого имени вслух, даже наедине с самим собой, я и представить не мог, что, произнесенное вслух, оно вызовет такой эффект. То, что происходит с Линн, не поддается ни описанию, ни разумному объяснению. Я больше не вижу ее лица. То есть оно, безусловно, существует, все еще существует; его отголоски, его отражения все еще доходят до меня, маленький желтый «Фольксваген» слишком ненадежное убежище, ливень уже внутри салона.
Именно так, между мной и Линн – ливень, оголтелый, отчаянный дождь; ливень, лобовое стекло, работающие дворники. Отголоски, отражения лица Линн там, за дворниками, Линн пытается спрятаться, вот оно что. Не от дождя – от меня, вероломного мальчишки-испанца, приведшего за собой французский хвост по имени Тьери Франсуа.
Линн пытается спрятаться, она судорожно примеряет самые разные маски: я снова вижу двадцатилетнюю Линн и Линн, потерявшую кольцо во Французской Синематеке; Линн, ревнующую меня к японскому анимэ на Бато Муш. Еще несколько Линн мне совершенно неизвестны, об этих Линн она мне не рассказывала, она и сама, должно быть, слабо их помнит.
– Вы сказали – Тьери Франсуа?
– Да.
– И он ваш приятель?
– Да.
– Такой же молодой человек, как и вы?
Дождь в салоне меня не устраивает – как и шумно работающие дворники, как и лобовое стекло между нами. К тому же мне жалко Линн. По-настоящему жалко.
– …Такой же молодой человек, как и вы, Кристобаль?
– Да.
– Сколько ему лет?
Сколько лет может быть сейчас Тьери Франсуа? Пятьдесят пять? Шестьдесят?.. А сколько было любовникам Линн? Она упоминала лишь о возрасте испанца, он умер в тридцать три, вряд ли все остальные были намного старше. Моложе – да, но не старше.
– Сколько ему лет?
– Не знаю точно. Двадцать шесть.
– Боже мой…
– Вам нехорошо, Линн?
– Это сейчас пройдет.
«Это» и правда проходит. Вымокнуть до нитки нам больше не грозит, ливень, наконец-то, убрался из салона, дворники и лобовое стекло заняли свое привычное место, Линн справилась с собой, и со всеми другими Линн, живущими в ее черепной коробке.
– Вам нехорошо?
– Все в порядке. Вот только…
– Что?
– Желудок. Последнее время у меня болит желудок. Боже мой, какая глупость…
– Что?
– Жаловаться на старческие болезни молодому человеку. Простите меня, Кристобаль. Мне уже лучше.
Ничего не лучше. Бледность Линн не может меня обмануть; бледность, заострившийся нос, капли пота на висках. Линн не ожидала услышать от меня о Тьери Франсуа – отсюда и бледность. Она слышит это имя не впервые – отсюда и бледность. Это имя пугает ее, делает несчастной – отсюда и бледность. Что, если Тьери был знаком ей, и не просто знаком? Все любовные истории Линн обрываются в конце шестидесятых или в начале семидесятых, разница не слишком велика. Любовные истории, с завидным постоянством сменяющие друг друга. Алжирский ветеран, Эрве Нанту, так и не ставший писателем; страховой агент по кличке Стриж, джазмен с сельскохозяйственным уклоном, последним был испанец. Последним, как утверждает Линн. А что, если не последним?.. Что, если в утешение ей был послан Тьери Франсуа (вот только в утешение ли?) – был послан, скатился каштаном к ее ногам?.. Что, если и розы, и кольцо – это его подарок? И сухая сигарета под душем – это его сигарета? И что могло произойти, если Линн вовсе не хочется говорить о нем? Ведь даже об алжирце, за здорово живешь укокошившем свою мамашу и ее любовника, Линн нашла возможным рассказать… Десятки вопросов готовы сорваться с моего языка, но расспрашивать Линн я не имею права. Во всяком случае – сейчас.
Это было бы бесчеловечно.
– Как вы себя чувствуете, Линн? Может быть, мне сесть за руль? Я отвезу вас домой.
– Не сейчас… пусть хотя бы ливень закончится… А я тихонько посижу. Совсем недолго. И мы поедем.
– Конечно. Не волнуйтесь, Линн.
– Как продвигается ваш роман?
Несколько секунд я соображаю, что именно имеет в виду Линн. Очевидно, речь идет об эпистолярных опытах Кристобаля, такого же начинающего писателя, каким был когда-то Эрве Нанту.
– С трудом, – привычка лгать Линн уже давно растворилась в моей крови. – Похоже, я не в лучшей форме.
– Никогда не говорите так, Кристобаль.
– А как я должен говорить?
– Говорите: работаю над концепцией романа. Отсутствие должной формы всегда маскируется философствованием на тему произведения.
– Я учту.
– Надеюсь, в вашем романе найдется местечко для старой парижанки Линн? Хотя бы на галерке…
– Обещаю вам правительственную ложу.
– Ну что вы! – Линн все еще бледна, каждое слово дается ей с трудом. – Не стоит так стараться, поверьте мне. Маленького эпизода мне будет вполне достаточно. Кому интересно читать о старухе, ведь жизнь принадлежит молодым…