— Эй, парни! — зычным голосом закричал следователь едва показавшимся макушкам грузчиков. — Не пускайте его!.. Задержите!..
Впрочем, и без того было ясно, что Пацюк попался. Заметавшись как мышь в мышеловке, он попытался сунуться в какие-то двери, смутно понимая, что если воткнется в любой из этих каменных мешков, то лишь продлит агонию.
Никакого выхода. Никакого.
Сзади — Забелин, снизу — представительский шкаф, а сверху…
Сверху была неизвестность, и Пацюк смело бросился ей навстречу. Он с ходу перемахнул пролет третьего этажа, вырвался на просторы четвертого, пронесся по коридору, заставленному какими-то станками, и очутился в маленьком крытом переходе. Совсем маленьком — метра три, не больше. Переход венчала узкая дверь, и Пацюк молил бога только об одном: пусть она окажется открытой!
Пусть она будет открытой! Пусть!
Дверь действительно была не заперта.
Пацюк едва не вынес — и ее, и двух мрачного вида волосатых мужчин. Очевидно, писателей. Синхронно поперхнувшись окурками, "писатели посмотрели на него с ненавистью.
Как на собрата по перу.
Волосатики стояли на небольшой площадке с внешней стороны двери. Сам пятачок, судя по всему, служил курилкой, и от него шла лестница прямо вниз, в глубину двора.
Раздумывать не приходилось.
Пацюк скатился по металлической, страшно гремевшей под ним лестнице и едва не рухнул в объятия двух огромных мусорных контейнеров. Здесь, под сенью пищевых и промышленных отходов, прикрывшись пустыми картонными коробками, Пацюк и затаился. Несколько минут ушло на то, чтобы оценить ситуацию.
Хотя особой оценки не требовалось: он находился на задворках издательства “Бельтан”.
Прямо перед собой Пацюк видел узкий проход. Слева и справа его подпирали стены; едва не сталкиваясь лбами, они уходили ввысь, что делало проход похожим на Большой каньон. Каньон углублялся в сторону улицы Добролюбова.
Пацюк убрал со лба обглоданный селедочный хвост, вывалившийся из какого-то пакета, и только теперь заметил Забелина. Тот — правда, с совершенно другой скоростью — повторил его собственный путь. Вот только подойти к зловонным мусорным бачкам не решился.
Постояв на перепутье между бачками и входом в каньон, старый хрыч выбрал последнее. Любой бы выбрал на его месте.
Через секунду Забелина поглотило ущелье, а Пацюк остался в обществе картонных ящиков и селедочного хвоста. Он дал хрычу десять минут на то, чтобы пройти весь путь по каньону и снова вернуться. Потом накинул еще пятнадцать. Потом добавил еще пять.
Потом, когда надежда на возвращение коварного шефа окончательно иссякла, Пацюк приплюсовал к контрольному времени двадцать пять минут.
Теперь уже для себя.
Но выдержал он только семнадцать с половиной, больше отсчитывать секунды не хватило сил. А к запаху рыбьего хвоста прибавился запах сгнивших помидоров и разлагающихся картофельных очисток.
Все!
Пусть лучше Забелин схватит его за руку! Пусть натравит на него ОМОН! Лучше так, чем пасть жертвой гнилого помидора и умереть от удушья на его глазах!
Пацюк вылетел из мусорных бачков, как пробка из бутылки, и…
По инерции пробежал весь каньон. И материализовался на улице Добролюбова.
Черт возьми! Вот это открытие! Между фабрикой театрального костюма и галереей “Кибела” существовал узкий проход, который был практически не виден с улицы: его закрывал огромный, не в меру разросшийся тополь.
А Забелина нигде не было.
Очевидно, шеф отдал должное пацюковскому умению бегать от опасности, а не встречать ее лицом к лицу. Высоко же он ценит Егора Пацюка, нечего сказать!..
Переведя дух, Егор заглянул в правую витрину “Кибелы”.
Пантеон стеклянных божков был на месте. На месте была и сумасшедшая верховная жрица пантеона — Марина. Жрица сливалась в потребительском экстазе с кем-то из покупательниц — это было явственно видно сквозь стекло. На месте Марины Пацюк не торопился бы так по-матерински прикладываться к груди какого-то сомнительного сутулого плащика и сомнительного старомодного кашне. И не менее сомнительной тирольской шапочки, вывезенной, очевидно, в качестве трофея, из замка Каринхалле.
Впрочем, Пацюк тотчас же вспомнил себя вчерашнего (шелковый Лао-цзы у кадыка, вязаные мухоморы на груди, курточка “Мама, не горюй!” на плечах) и сразу же устыдился. Он тоже зашел в “Кибелу” сирым и убогим, а вышел отягощенный лампой “Грешница”.
Может быть, и этому тирольскому пугалу повезет.
Может быть, и оно принесло Марине какую-нибудь радостную весть. Например, что ее ненавистника — как же его звали?.. Ага, Быков! — ее ненавистника Быкова разорвало кумулятивным снарядом. Или он отравился парами таллия. Или его покусала бешеная собака…
Так что вперед, Тироль!
Но, очевидно, Быков до сих пор коптил небо и ни одна из его понедельничных девочек не пострадала. Во всяком случае, переходящей лампы Тиролю не досталось. И во внутренние покои Тироль приглашен не был.
Напротив, отделившись от Марины, покупательница двинулась к выходу.
Через несколько секунд раздался мелодичный звон колокольчиков, и входная дверь “Кибелы” распахнулась. И тирольская шапочка, только что разговаривавшая с Мариной, выпорхнула наружу. Вернее, выползла, с некоторым трудом передвигая ноги, обутые в отмотавшие не один срок сапоги-чулки.
Черт возьми, Пацюк хорошо знал эти сапоги-чулки!
И если бы он не ухватился за шершавый ствол тополя, то просто рухнул бы наземь. Как подкошенный.
Из супермодной и супердорогой “Кибелы” вышла его совсем не модная и уж никак не дорогая бывшая домработница Анна Николаевна. Приборка влажной тряпкой, легкие постирушки, легкий супчик, легкое сожаление: “Время художников безвозвратно ушло, Егорушка”.
Анна Николаевна, совсем недавно отлученная от дома.
Аннет.
Собственной персоной.
* * *
Мальчик страдал аутизмом.
Он изо всех сил отталкивал от себя окружающий мир, он был глух ко всему происходящему. Он смотрел и не видел, он слушал, но не слышал, и даже едва уловимый шелест змея на ветру значил для него больше, чем все Настины сбивчивые речи, чем протяжные автомобильные гудки Кирилла № 2.
Поначалу Настя даже возненавидела мальчика. И себя заодно — уж очень ей хотелось содрать жуткую, неподвижную, хотя и изящно нарисованную маску. Только по недоразумению она может называться лицом.
Лицом ребенка.
Мордашка ее собственного сына постоянно менялась, она ни минуты не могла оставаться в покое. Если уж Илико обижался — он закусывал губы до крови, если радовался — раздувал ноздри и даже мог пошевелить ушами. Тысячи выражений, тысячи эмоций сменяли друг друга, как в калейдоскопе, бегали наперегонки, падали, сбивали колени и снова поднимались. Глаза Илико были полны птиц, брызг, листьев, бабочек, мелкой гальки, оловянных солдатиков…