Ограждение из наполовину упавшей сетки рабицы оплетали кусты малины. Налитые солнцем ягоды аппетитно выглядывали сквозь ржавые сеточные ромбы.
Подруга протянула руку, ловко схватила сразу горсть:
– Ох, вкуснятина!
– А ругаться не будут?
Взглянула на меня снисходительно:
– Вот ты глупая! Ягоды же – на улице! А улица – это, как ее… кафедральная собственность.
– Федеральная, – машинально поправила я.
– Тогда тем более – ешь! – хихикнула Анжела.
Я опасливо огляделась – но проулок выглядел абсолютно пустым. Двор тоже казался нежилым, ставни ветхой избушки закрыты.
– Тут вообще никого нет. Заброшенный дом. Вон, видишь, какой забор кособокий! – Будто прочитала мои мысли подруга. – А малина пропадает!
Никогда прежде, ни на каком рынке не видела я подобных – огромных, сочных, пурпурного цвета ягод!
– Бернард Шоу говорил: «Вор – не тот, кто крадет, а тот, кого поймали», – пробормотала я.
– Не умничай, – отмахнулась Анжела.
И я наконец налетела на чужую малину.
С теми ягодами, что выглядывали на улицу, мы разделались быстро.
– Полезли во двор! – тут же предложила подруга.
Говорить, что в чужие владения входить нельзя, я Анжелке не решилась. Лучше и ее отговорить – и самой трусливой домашней девочкой не выставиться. Я пожала плечами:
– Попадем прямо в колючки.
Потянула Анжелу за собой:
– Смотри!
Я тоже умела примечать: в одном месте древняя заборная секция почти упала на землю. А если ограды нет – значит, и вход разрешен! Мы накинулись на очередной малиновый куст… «Все-таки воруем», – мелькнула у меня покаянная мысль. Впрочем, достаточно хорошего прыжка – и мы окажемся уже на нейтральной территории, на улице.
И тут раздался тихий, будто рокот далекого самолета, рык.
– Собака! – в ужасе выкрикнула Анжела.
Мы мгновенно оставили малину в покое, сжались.
– Где? – выдохнула я.
– Сзади… на улице, – паническим шепотом откликнулась подруга.
Я осторожно обернулась.
Коренастый, с блестящей черной шерстью и белой грудью пес (потом мне объяснили, что это стаффордширский бультерьер, довольно редкая бойцовская порода) не сводил с нас разъяренного взгляда. Он не нападал, замер – в паре шагов от нас – точно изваяние. Не лаял. Сторожил.
– А…атт-ккуда он взялся? – всхлипнула Анжела.
Мне показалось: в ответ на подругин визгливый голос собака угрожающе нахмурилась. Но по-прежнему не двигалась с места.
– Не шевелись, – одними губами шепнула я. – Сейчас придет хозяин. Отгонит его.
– Я боюсь! – По ее щекам потекли слезы.
– Мы ничего плохого не делаем. В чужой двор не лазили, просто шли мимо. – Я сама не понимала, обращаюсь ли к подруге или к страшному псу.
Собака вильнула хвостом. Сменила гнев на милость? Но почему тогда глаза ее налились кровью? А шерсть на холке взъерошилась, точно гребень у петуха?
– По-мо-ги-те, – как можно спокойнее произнесла я.
Главное – не паниковать. Вряд ли кто выпускает бойцовских собак одних разгуливать по деревне. Где-то рядом, совершенно точно, ее хозяин. Тем более у пса – ошейник.
«Еще минута – и все будет хорошо», – уговаривала себя я.
Но тут Анжела не выдержала. Дернула меня за руку, потянула прочь, крикнула:
– Бежим!
– Дура! – отчаянно откликнулась я.
Потеряла равновесие, попыталась сбросить Анжелкину руку…
Но хватка у нее оказалась стальная, подруга изо всех сил продолжала тянуть меня за собой – и я не удержалась на ногах, грохнулась прямо в малинник. В следующую минуту услышала короткий топот… несвежее звериное дыхание у своего лица… а дальше – меня накрыла пылающая, убийственная боль. И треск – будто рвется ткань – то разлеталась на куски моя собственная кожа. Но глаза еще видели – как улепетывает позорным зайцем Анжелка.
Дальше – день закончился, меня накрыла душная, беспросветная ночь.
Все остальное помню отрывками. Люди. Обступили, кричат. Визгливый мужской голос: «Во двор, во двор она залезла! Ее Джек оттудова вытащил!» Потом – горячая незнакомая рука шарит по лицу, каждое движение ожигает болью, слышу, как причитает Анжелина мама: «Бабке-то ее! Что я бабке скажу?!»
Меня поднимают. Несут. Обрывки фраз: «Скорую» не дождешься!» «Бинты, бинты неси! Все, какие есть!» Очень жарко и тошно, ночь опять сменилась днем, ярко-синее небо наваливается на меня, жмет, давит. А потом вдруг, без паузы, – снег. Все кругом бело, холодно. Наст под ослепительным солнцем искрит, бьет в глаза. Присматриваюсь. Нет, это не зимнее поле. Комната. Вся белоснежная. И люди в ней – тоже в светлом, и глаза у них – выцветшие, неживые. Стоят надо мной, склонились в тревоге. В руках у одного блестит сталь. Вдруг крик: «Не могу, боюсь!» Но то не я кричу – другой. Один из тех, кристально-злых, что окружили. В лице – новый всплеск боли. И опять – тишина.
По-настоящему в себя я пришла – как рассказала потом бабушка – только на следующее утро. Глаза открывались – будто сквозь слой пластилина проталкивалась, веки тяжелые-претяжелые. Но наконец пробила щелочку, осторожно сквозь нее выглянула: узкая, будто кладовка у нас дома, комната. Еле умещаются: моя кровать, тумбочка, стул. На нем – бабуля, спина гордая, прямая. На коленях, конечно, книга. Я пригляделась – неужели мерещится? – Евангелие. Сроду моя ученая старушенция в руки ничего подобного не брала.
А в рот – словно жидкой смолы напихали.
– Ба… – с трудом молвила я.
– Наконец-то! – встрепенулась старушка.
Мне так хотелось, чтоб наклонилась, поцеловала. Однако бабушка спокойно, даже сухо, произнесла:
– Маша. Ты меня видишь? Слышишь?
– Да… что со мной?
– Жить будешь, – заверила бабушка.
Глаза смотрели неласково.
– Почему ты злишься? – Я искренне не понимала.
Она вздохнула, тяжело, горько:
– Так нечему радоваться. Когда сам виноват в собственных бедах – хуже нет.
Я аж задохнулась от обиды. В чем она меня обвиняет? Я помнила все прекрасно. Улица. Анжелкин визг. Черная безжалостная собака.
Но бабушка продолжала – своим отточенным на нерадивых студентах тоном, смесь снисходительности, презрения, утонченной издевки:
– Ты что – меня не могла попросить, чтоб я тебе малины купила?!
А я-то думала: она меня хотя бы пожалеет.
– Скажи точно: что со мной? – попыталась я перевести разговор.