Фантазм еврейской угрозы, которая нависла над арийским миром («мы находимся посреди еврейского фашизма», «Пустяки», с. 180) в эпоху, где, наоборот, начинаются гонения на евреев, объясним и напрямую вытекает из этого представления о еврее как о субъекте владения, как о воплощении всего, чем он наслаждается, и прежде всего с немедленной сексуализацией этого наслаждения.
«Они не считают тебя лично виновным?.. — Они меня раздражают… они меня ищут, чтобы меня использовать… Они приходят для того, чтобы мне показать глупость на каждой странице… каждую минуту… чтобы видеть, насколько я ослаб или опустился…» [225]
«Соблаговолите, о мой дорогой монстр! Слишком скромный мученик! Слишком редкий для моих глаз! Я вас обожаю! Исполните все мои желания! Вы меня заставляете томиться! Вы меня видите заплаканным! Окоченевшим от счастья думать, что я буду наконец терпеть еще долгое время…» [226]
«Все время маленький еврей здесь в углу, притаившийся, насмешливый, который тыкается вслепую… подстерегает точку возбуждения… теперь, убедившись, он приближается… Видя так хорошо в огне объект… проводит рукой по этому красивому дураку!..» [227]
В крещендо фантастической конструкции, еврей заканчивает тем, что становится деспотичным тираном, которому антисемит передает свой анальный эротизм, у Селина — явно в манере более или менее скрытной. Селин описывает себя перед лицом этого воображаемого агрессора как «фигуру, которую изнасиловали», «Жиды гадят тебе в глотку» [228] ; он часто видит «хорошего арийца […] всегда готового доставить удовольствие своему еврею». [229]
Однако если предполагается, что из удовлетворения еврей должен получить знание, кажется тревожным не использовать это для него. Он господин наслаждения, но не ремесленник, не художник. Этот тираничный брат подчиняется инстанции патерналистского закона, доминирующего над влечениями, как оппозиция естественной спонтанности, детской, животной, музыкальной. Встревоженный тем, что нужно покинуть себя самого для «непосредственной человечности», еврей «удваивает свою тиранию». [230] Превосходящий, он доминирует над собой, прежде всего из холодного расчета, закрывающего ему путь к таланту. Прототипом интеллектуала, суперинтеллектуалом в каком-то роде (максимум интеллектуальной фригидности проявляется, когда университетский профессор обнаруживает в себе еврея, как Бен Монтень из «Переделки») становится еврей, не приспособленный к искусству, но изобретатель «tanchnique» (который открывает искусственный мир «ширинок без бит! Мягких сфинктеров! Фальшивых выводков, всех гадостей обмана» [231] ). Если он писатель, он буржуазный писатель, автор «возвращения долгов, вещей, увиденных через ветровое стекло… бампер или просто украденных в глубине библиотек…». [232] Идентифицированный таким образом с Законом, с Господством, с Абстракцией и с Домом, он перейдет с позиции брата, к которому вожделеют и которому завидуют, на позицию неприступного отца, против которого будут направлены все атаки, очень эдиповы, его письма, которое открывается как другое Закона и Языка, Эмоции и Музыки.
На этом уровне «бреда» антисемит обнаруживает свою веру, не признанную, но дикую, в Цельность еврейской Религии как религии Отца и Закона: антисемит является ее прислужником, демоном, как говорится, «дибуком» [233] , который приводит доказательство (причем доказательство от противного) монотеистической власти, симптомом которой он является, потерянным, завистливым… Не потому ли он реагирует на эту религию топосами травматическими — как и топосами отвращения — что она, наоборот, создает, сублимирует, господствует? И это то, что, не составляя ее истины, тем не менее приводит субъекта к бессознательному конфликту?
…или Женщина
Третий шаг нам остается сделать, чтобы закончить конструкцию этого антисемитского выступления, испуганное вожделение к брату-наследнику. Если он радуется от того, что находится под Законом Другого, если он послушен Другому и получает от этого свое господство, равно как и наслаждение, не является ли этот еврей объектом отца, отходом, его женой в каком-то роде, отвращением? Быть этим невыносимым сочетанием Одного и Другого, Закона и Наслаждения, того, кто Существует и того, кто Имеет, — от этого еврей и становится угрозой. Для того, чтобы защититься от него, антисемитская фантазия отодвигает этот объект на место отвращения. Еврей: соединение отхода и объекта желания, жертвы и жизни, фекальности и удовольствия, смертельной агрессии и самой нейтрализующей власти — «Что я могу? Я могу только стать евреем или умереть!»… инстинкт неуничтожим! [234] Еврей становится этой женственностью, воздвигнутой в господстве, этим ослабшим хозяином, этим амбивалентным, этой границей, где теряются четкие пределы между мной и чужим, субъектом и объектом и даже дальше, между внутренним и внешним. Объект страха и привлекательности. Само отвращение. Он отвратителен: грязный, гнилой. И я, который себя с ним идентифицирует, кто хочет этих его братских и вместе с тем смертельных объятий, где я теряю все свои границы, я себя чувствую склоненным к тому же отвращению, фекальной, женской, пассивной гнили: «Селин дерьмо».
«…грязный дурак, ленивый… Обгаженный Моисеем, он занимает первое место по дерьму люкс, друг других обгаженных Моисеем, в Бесконечности! Он только испачканный, пачкающий. У него есть одна особенность его мусорной субстанции, это его ненависть к нам, его неприязнь, его бешенство, чтобы нас обрушить, все время как можно ниже в фальшивой коммуне». [235]
Ариец, лишенный символической власти еврея, всего лишь является «экспериментальным мясом», «мясом в стадии разложения». [236] Республика заражена гангреной, евреи получают от нее лишь «гнилые лохмотья», «гостинцы», «трупные крошки». [237] Мы здесь далеки от Людовика XIV или Людовика XV, с которыми Селин сравнивает себя, когда в интервью после войны он пытается оправдать — то есть покритиковать — свой антисемитизм («Но точно так же, как они (евреи) составляли секту, как Тамплиеры, или Янсенисты, я был таким же формальным, как Людовик XIV… и Людовик XV, которые прогоняли иезуитов… Итак, ведь правда же: я был принят за Людовика XV или Людовика XIV, это, конечно, безусловная ошибка» [238] ). Как минимум эта мегаломания, как и само Его Величество, была всего лишь определенной маской, за которой стоял ветхий пустой замок кризисной идентичности, разложившейся, грязной.