Смерть в Византии | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Солнечный свет залил кабинет историка, эксперты принесли кофе. Рильски вновь занялся рассматриванием карты Первого крестового похода, не очень вникая в нее, поскольку в голове у него все крутились редкие детские воспоминания, в которых он пытался разобраться.

Нетрудно вообразить — Нортроп сделал это с легкостью, — что человек, так относящийся к телесной боли, еще хуже обращается со своим умом. Рильски живо представил себе, как больно тогда было Себастьяну. Еще немного — и тот предстал бы в его воспоминаниях чуть ли не инвалидом, нелюбимым и непонятым окружающими. Он даже вдруг ощутил наплыв любви к тому мальчику, правда, любовь была с примесью отвращения.

Как вообще можно производить на свет потомство в этом безумном мире, Рильски не понимал и сам никогда бы на это не отважился, даже с Мартой. А что уж говорить о незаконнорожденных! Все равно что отдать кого-то на растерзание! В том, что Себастьян превратился в одинокого бродягу, замкнутого и эгоистичного любителя приключений и попал под надзор полиции, не было ничего удивительного.

Минальди увел Эрмину перекусить. Рильски спустился за сандвичем, съел его прямо на улице и пешком отправился в комиссариат. Ходьба позволяла привести мысли в порядок — конечно, когда у него на это было время.

«Наш неисправимый бродяга», — шептала бабушка Сюзанна, любуясь своим мужем, навсегда покоренная белокурым выходцем с Балкан. Ее романтическая душа не желала знать, что бродяжничество — это страсть, жажда преодоления себя, не несущая в себе никакого нравственного смысла. Подавляющее большинство преступников словно бы случайно набирается из числа недавно иммигрировавших и их потомства: таково общее правило, и статистика тому доказательство. Остается частный случай — Нортроп Рильски на то и занимает свое место, чтобы не упускать из виду частные случаи. И случай Себастьяна Крест-Джонса как раз такой: несчастный, нелюбимый ребенок молчит-молчит, а потом берет и перевоплощается в крестоносца или чистильщика, сперва довольствуясь подвигами других, а потом, как знать, и обретая свою собственную голгофу.

Рильски спустился по широкому тенистому проспекту, полному жизни, пересек парк, поднялся по улице, на которой находился комиссариат, и все это время не переставал думать о Себастьяне. Кем ощущал себя тот: изгоем общества или, напротив, тем, кто через исследования миграционных процессов, углубленное изучение крестовых походов обрел некую форму смирения, комфортную, положившую конец его истории нелюбимого ребенка? Уничтожая саму святость, стирая собственную исключительность, он неосознанно уподоблялся Христу, воплотившемуся сперва в несчастного ребенка, затем в неприметного историка. Далось ли Себастьяну наконец искупление этой немой боли, которую он копил до тех пор, пока дело не дошло до нелепого наряда доктора honoris causa? И если да, то где? В чем? В бегстве, самоубийстве или преступлении?

Рильски добрался до своего кабинета. Несмотря на множество дел, звонков, конец рабочего дня показался ему нескончаемым. Ни Минальди, ни Эрмина, никто другой не мог этого понять: в результате отождествления себя с пропавшим дядей и очень личной манеры вести расследование комиссар достиг точки «омега». Нет, никому этого не понять, разве что Стефани, к которой он, само собой, и поспешил, чуть только наступил вечер. Она уже поджидала своего нечаянного любовника, потягивая джин и слушая Скота Росса.

III

Вечно скитался б он, принуждаем одним собою, до крайних пределов своей кометной орбиты, за неподвижные звезды, солнца и зримые лишь телескопу планеты. /…/ и после неисчислимых эонов странствий вернулся неузнанным мстителем, вершителем правосудия над злодеями, сумрачным крестоносцем, спящим, восставшим от сна…

Джеймс Джойс, Улисс [39]

Влюбленная Стефани

Я владею последним и неопровержимым доказательством варварской сущности Санта-Барбары: это место заставляет меня позабыть даже о Джерри, тонком и хрупком ребенке Глории, моей обезглавленной подруги, ставшем моим приемным сыном, которого я перевезла в Париж и устроила с Полиной. Весь тот мир, который я считаю подлинным, стоит мне приехать сюда, сжимается и расщепляется. Я знаю, он несовместим с Санта-Барбарой. Возможно, это одна из причин, толкающих меня помимо воли в эту трясину, чтобы отвратить от той благодати, с которой встречаешься на иных жизненных рубежах, делающей меня по-матерински нежной и, в свою очередь, несовместимой с подписью в газете, для которой я пишу.

— Можешь сколько хочешь пользоваться моим компьютером! — много раз бросала я Джерри, большому домоседу.

«Ты невозможна, моя бедная Стефа!» — отвечает он, когда я уж слишком достаю его своими бесконечными телефонными наказами, чтобы избежать лобового столкновения. Он предпочитает сражение с помощью остроумных экспромтов либо заранее подготовленных фраз на своем языке — языке заговорившего глухонемого. «Ты моя баловщица», — ребенком говорил он, обнимая меня, что означало: я его балую, и ему это страшно нравится и при этом его нежность по отношению ко мне — тяжелое испытание. Здесь я от нее отдыхаю, на сей раз, к примеру, в объятиях комиссара, правда, недолго, потому как Джерри нет-нет, да и обозначит свое присутствие на экране компьютера. Делает он это неназойливо, заставляя меня вернуться не столько к нему, сколько к собственным жизненным неурядицам. Я ведь и сама ниоткуда, и в нашем тесном мирке мы с Джерри обретаем себя.

«22 марта. Пчелы прилетели на смену голубям под твоими окнами. Джерри». (Он подал знак.)

«24 марта. Полина сетует, что ты нечасто мелькаешь на страницах „Лэвенеман“. Целую. Джерри». (Это уже излияние чувств. Как же мне его не хватает!)

«3 июня. Маша больше не объявляется». (Подружка заставила его страдать, влюбленный мучается и даже не подписывает свое послание.)

Электронные послания Джерри подобны шифровкам времен французского Сопротивления вроде: «Подпольщики обращаются к подпольщикам». Разница лишь в том, что мой приемный сын принадлежит другому миру, а если и делает усилие, чтобы принадлежать нашему, обратное неверно. Я же пытаюсь, и порой мне это удается: тогда, когда я пребываю в лучшей из своих жизней — материнской. Сегодня все иначе: его послания чреваты для меня помрачением, они заслоняют собой все очевидные в Санта-Барбаре истины, даже ту, что у меня новый возлюбленный, уж не говоря о другой — моей миссии спецкора. Прочь все роли, все занятия, всех любовников, я не выдерживаю и отвечаю Джерри.

Я, Стефани Делакур, пишу этот то ли метафизический, то ли психологический детектив, причем делаю это с присущим мне едва уловимым юмором (а вы не заметили?), и вот передо мною встал выбор: продолжать описывать события, сопровождающие расследование в связи с деятельностью сект, или уйти с головой в глубины душевных состояний и переживаний — мое излюбленное царство? Только бы не подцепить заразу от реалити-шоу, передач в стиле Делярю или Браво типа «Любовь побеждает смерть».

Чтобы я «втюрилась», как говорят, в этого пожилого Рильски, который мне в отцы годится, ну или почти, которого я знаю тысячу лет, с тех пор как езжу в командировки в этот город, и над которым всегда посмеивалась! Какая же это история любви? Скорее уж речь идет о любви без истории, или, чтобы быть точной, об удовольствии общения, выпадающем из временных рамок. Я ухожу в себя, бросаю свои обязанности корреспондента, участвующего в поимке серийного убийцы и расследовании делишек «Нового Пантеона», и пусть мой шеф бесится, я отключаю мобильник, выхожу из игры. Абонент недоступен. На сей раз Стефани Делакур наконец добралась до своего тайного сада, и это произошло здесь, в Санта-Барбаре. Невероятно, правда?