Мистер Эйрбин тем временем сидел у открытого окна, любуясь лунным светом и серыми башнями церкви за садом, и даже не подозревал, что в его адрес высказывается столько лестных и нелестных замечаний. Если вспомнить, как склонны мы сами обсуждать ближних — и отнюдь не благожелательно, то поистине странно, с каким упорством мы считаем, будто другие не могут говорить о нас дурно, а узнав об этом, обижаемся и сердимся. Вряд ли будет преувеличением сказать, что все мы порой отзываемся о наших ближайших друзьях в тоне, который был бы этим нашим ближайшим друзьям весьма неприятен, и тем не менее мы требуем, чтобы наши ближайшие друзья неизменно говорили о нас так, точно они слепы к нашим недостаткам и благоговеют перед нашими добродетелями.
Мистер Эйрбин просто не думал, что о нем могут говорить. По сравнению со своим хозяином, он казался себе весьма незначительной особой и считал, что не стоит ни внимания, ни разговоров. Он был совсем одинок, если иметь в виду те узы близости, которые связывают лишь мужей и жен, родителей и детей, братьев и сестер. Он часто думал, что такие узы необходимы для счастья человеку в этом мире, но утешался мыслью, что человеку в этом мире вовсе не обязательно быть счастливым. Вот так он обманывал себя, а вернее, пытался обмануть. Он, как все, тосковал по радостям, которые считал радостями, и хотя с модным ныне стоицизмом внушал себе, что счастье и горе равно должны оставлять человека равнодушным, его они равнодушным не оставляли. Ему надоела его оксфордская квартира и профессорская жизнь. Сегодня он глядел на жену и детей своего друга с завистью и только-только что не пожелал милую гостиную ближнего своего, и окна, откуда открывался приятный вид на ухоженные газоны и клумбы, и весь уют этого дома, а главное, ту семейную атмосферу, которой он был проникнут.
Пожалуй, более подходящего времени для подобного желания он не мог бы выбрать,— ведь теперь он стал сельским священником, хозяином дома, куда можно было привести жену. Правда, имелась некоторая разница между богатым Пламстедом и скромным приходом Св. Юолда, но ведь мистер Эйрбин был не таким человеком, чтобы завидовать богатству! Так единодушно заявили бы все его друзья. Но как мало наши друзья знают нас! В дни, когда мистер Эйрбин стоически отвергал земное счастье, он не желал и думать о деньгах, этом никчемном мусоре. Он, так сказать, объявил во всеуслышанье, что не думает о карьере, и те, кто восхищался его талантами и мог бы по достоинству вознаградить их, поймали его на слове. И вот теперь, если не скрывать правды, он чувствовал себя горько обманутым — не ими, а собой. Мечты его юности рассеялись, и в сорок лет он уже не чувствовал себя способным к апостольским трудам. Он ошибся в себе и понял эту ошибку, когда было уже поздно. Он убеждал себя и других, что его не влекут митры и архидьяконские резиденции, богатые приходы и приятные бенефиции, а теперь он должен был признаться себе, что завидует тем людям, на которых в своей гордыне смотрел сверху вниз.
Правда, богатству как таковому он не завидовал, не манила его и роскошь; но он мечтал о положенной ему доле земного счастья, которое принесли бы ему жена, дети и счастливый семейный очаг, о том простом комфорте, который прежде высокомерно отвергал — по неразумию, как понял он теперь.
Он знал, что с его талантами, положением и друзьями он мог бы искать повышения и получил бы его. А вместо этого он согласился взять бедный приход,— если теперь он женится, отказавшись тем самым от профессуры, ему придется жить на триста фунтов в год. Вот что принесли ему к сорока годам труды, которые свет считал столь успешными. Свет также полагал, будто мистер Эйрбин доволен своим вознаграждением. Увы, увы! Свет ошибался, в чем мистер Эйрбин убеждался все больше,
И все же, читатель, не суди его строго. Разве его душевное состояние не было результатом попытки достичь того, что человеку достичь не дано? Разве нынешний стоицизм, пусть и опирающийся на христианство, не представляет собой такого же насилия над человеческой природой, как стоицизм древних? Философия Эйрбина строилась на законах истинных, но неверно истолкованных, а потому неверно примененных. То же делают и наши стоики, которые проповедуют ничтожество богатства, комфорта и земного счастья. Чего стоит доктрина, у которой не может быть искренних последователей и проповедников?
Положение же мистера Эйрбина было тем более сложным, что он принадлежал к церкви, откровенно ценящей свои земные сокровища, и жил среди весьма состоятельных людей. Но именно поэтому он благодаря особенностям своего характера в юности воспринял убеждения, чуждые его натуре. Он остался в лоне высокой церкви, но решил, что будет следовать собственным принципам и пойдет иным путем, чем его собратья. Он готов был сражаться за свою партию, если ему позволят поступать и думать по-своему. Ему это позволили, а он понял, что был неправ, только тогда, когда было уже поздно. Он открыл — когда уже не мог воспользоваться этим открытием,— что лучше было бы не отвергать вознаграждения, положенного за его труды, и заработать себе жену и детей, а также и карету для них, и уютную столовую, где он мог бы угощать своих друзей своим вином, и право пройтись по главной улице своего городка, зная, что ему рады все местные торговцы. Другие люди приходили к этому убеждению в начале карьеры, а потому достигали своей цели. Он же опоздал.
Уже говорилось, что мистер Эйрбин был склонен к юмору, а подобные настроения на первый взгляд с юмором несовместимы. Однако это вряд ли так. Остроумие — лишь внешняя духовная оболочка человека и так же чуждо внутреннему миру его мыслей и чувств, как парча священника у алтаря чужда скрытому под ней аскету, чья кожа натерта власяницей и хранит рубцы бичевания. Но разве такой аскет гордится пышностью своих одежд не больше прочих людей? Разве мысль о том, какие муки скрыты под ними, не питают его гордости? Так же обстоит дело и с духовным обликом. Тот облик, который люди показывают миру, часто противоположен их внутренней сущности.
В гостиной архидьякона мистер Эйрбин, как обычно, скромно блистал остроумием, но в спальне он грустил у открытого окна, терзаясь потому, что у него нет ни жены, ни детей, ни отлично подстриженных газонов, чтобы возлежать на них, ни свиты почтительных младших священников, ни богатого прихода и банковские служащие не кланяются ему с уважением. Апостолом он не стал, а оказался священником прихода Св. Юолда, жалеющим, что он — не епископ. Поистине, он сел между двух стульев!
Когда на следующее утро мистер Хардинг и миссис Болд приехали в Пламстед, архидьякон и его друг уже отправились в приход Св. Юолда, чтобы новый священник мог осмотреть свою церковь и познакомиться с местным помещиком. Назад их ждали не раньше обеда. Мистер Хардинг, по своему обыкновению, отправился бродить по лужайкам возле церкви, а сестры после его ухода, естественно, заговорили о барчестерских делах.
Они не были особенно близки. Миссис Грантли была на десять лет старше Элинор и вышла замуж, когда та была еще маленькой девочкой. Поэтому они никогда не поверяли друг другу свои мечты и надежды; теперь же, когда одна стала матерью семейства, а другая — вдовой, время для таких излияний и вовсе прошло. Они слишком мало бывали вместе, чтобы между ними могла возникнуть сестринская дружба, а к тому же то, что легко в восемнадцать лет, становится трудным в двадцать восемь. Миссис Грантли знала это и не ждала, что сестра расскажет ей о своих тайнах, однако ей очень хотелось спросить Элинор, неужели ей и правда нравится мистер Слоуп.