Любовники в заснеженном саду | Страница: 108

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Да причем здесь это? Мы можем впаяться в столб на ста пятидесяти… Мы можем свалиться со статуи Свободы… Мы можем отравиться… А он просто перепишет это чертово начало… Полторы страницы — и всего делов, подумаешь… А записку даже переписывать не придется. Он не оставит нас в покое, ведь книга уже написана… Рысенок… Рысенок..

Динка совсем близко, совсем. Ее темно-вишневые, спекшиеся и решительные губы почти касаются моего подбородка.

— И что ты предлагаешь? — таким же спекшимся голосом спрашиваю я, замирая от вишневого, черешневого, земляничного вихря ее губ.

Но Динка не торопится с ответом. А вишневый, черешневый, земляничный вихрь уже готов смести карточный домик моих собственных.

И сметает.

Никаких ключей, никаких отмычек, мои губы распахнуты настежь, бесстыже распахнуты. Можно выбрать любую, и Динка выбирает нижнюю. Она осторожно проводит по ней языком. Ее язык не встречает никакого сопротивления, и, потоптавшись снаружи, входит внутрь взятой без единого выстрела крепости. Нет, не так. Все не так.

Он просто возвращается к себе домой.

Потому что именно здесь, в сумрачной мгле моего рта, под его пересохшим небом, ему самое место. Ее губы созданы для моих губ, мои губы созданы для ее губ, как все просто, Господи… Сердце мое бешено колотится, тысячи моих сердец бешено колотятся, никогда еще мне не было так терпко и так сладко. Никогда Как в сердцевине вишневой косточки, ядовитой вишневой косточки, я отравлена ядом по имени Динка… Я почти теряю сознание, когда ее язык шепчет моему:

— Ты со мной, Рысенок?

— Да… Да… Да…

— Ты ведь понимаешь, что мы должны сделать это?

— Да… Да… Да…

— Иначе это сделает он.

— Да… Да… Да…

— И мы сделаем… сделаем…

— Да… Да.. Да…

— И забудем обо всем навсегда… Как будто ничего и не было…

— Да… Да… Да…

Она наконец отстраняется, и я сразу же чувствую себя преданной Должно быть, у меня такое лицо, что ее губы снова вспухают на моих губах.

— Что? — шепчет она с закрытыми глазами.

— Что? — шепчу я с закрытыми глазами.

— Что?..

— Что?..

— Что?.. Ты ведь со мной, Рысенок? Ты ведь… ты ведь моя?

О-о, Динка, ты знаешь, что сказать мне… Все эти годы ты знала, что сказать мне, знала лучше, чем я сама, — еще с того первого и единственного поцелуя в «Питбуле». Ты знала, что сказать глупому растению, никчемному животному; ты знала это — и молчала. Или ты ждала вот этот крайний случай?..

— Ты ведь моя?..

— Я?.. Твоя…

Мы снова целуемся, долго и отчаянно, и два года ненависти кажутся мне смешными и печальными одновременно. Ну почему, почему мы не поняли раньше, что созданы друг для друга?.. Почему между нами всегда была целая толпа людишек, почему?..

Мы отрываемся друг от друга только тогда, когда ревнивый Рико начинает подскуливать. Динка некоторое время смотрит на пса, а потом так же, как и он, смешно вываливает язык.

— Ты скажешь мне это слово, Рысенок?

— Да..

— Скажи сейчас…

И, чувствуя саднящую боль в сердце, я продаю Динке «Quocienscumque peccator..», я продаю его с потрохами, иначе и быть не может, ведь мы теперь — одно целое… Динка старательно повторяет за мной вязкую тягучую латынь: теперь Рико принадлежит ей так же, как и мне… Теперь Рико принадлежит ей так же, как и я…

Получив свое, Динка поднимается, оставив меня сидеть на полу, обессилевшую, как рыба, выброшенная на берег.

— Дин… — шепчу я ей.

— Не хочу тянуть… Не хочу… — Она касается моей щеки отважными пальцами убийцы, и я со сладким ужасом думаю о том, что буду любить ее всегда. Даже если ее и вправду сумасшедшим, обколотым, обдолбанным, золотисто-карим глазам придет в голову перестрелять всех. Даже если им придет в голову убить меня.

— Дин…

— Оставайся здесь… Это не займет много времени… Не займет…

— Я…

— Оставайся здесь.

Уже возле самой двери она подзывает Рико, и пес послушно идет за ней, а я не могу отвести взгляда от ее задранной футболки, сквозь которую проступает плеть позвоночника, и от небрежно торчащего в джинсах пистолета.

* * *

…Только бы успеть, только бы успеть… Только бы успеть быть с ней, как же я сразу не сообразила? Быть с ней во всем, до конца, и тогда она не уйдет от меня, не сможет уйти… Я выскакиваю из комнаты ровно через три минуты, сломя голову несусь по лестнице, парю над засохшей кровью Ангела и настигаю Динку с Рико у распахнутой двери кладовки. Дверь скрывает от меня пропахшие затхлостью и кровью внутренности комнаты. Ленчика я не вижу, зато слышу его звериный сип и бульканье: говорить он не в состоянии, бедняга — козел-упырь-ублюдок-гнида. Да и черт с ним, с Ленчиком, главное — Динка. А Динке тяжел пистолет, он гнет ее руку вниз, еще секунда — и она не удержит оружие. Я подхожу к ней вплотную, закрываю глаза и на ощупь нахожу пальцы ее свободной руки. Она тоже находит мои пальцы, и мы переплетаем их, замыкаем в замок.

Тельма и Луиза.

Самые настоящие Тельма и Луиза. Ты ведь сам этого хотел, Ленчик, правда?..

Я все еще не открываю глаз, и именно в их пустынной темноте раздаются выстрелы: один, другой, третий… Только бы не сбиться со счета…

После выстрелов наступает тишина, холодная тишина, нестерпимо жаркая тишина, вечная тишина, которую нарушает только тяжелое дыхание пса и мои собственные сердца, разрывающие кожу. Не слышно только Динки. Но ведь она не должна оставить меня одну. Не должна.

И она не оставляет меня, глупую, влюбленную овцу.

— Идем… — шепчет она моим закрытым глазам.

— Идем? Куда?

Только теперь я понимаю, что нам некуда идти. Этот дом — единственное, что у нас осталось.

— Идем…

— Куда? — Я по-прежнему не открываю глаз.

— Идем… Я хочу любить тебя…

Часть пятая. Мариночка

Сентябрь 200… года

…Никита не был во Всеволожске со дня рождения Мариночки. Со дня ее двадцатичетырехлетия, которое так и останется двадцатичетырехлетием. И изменить эту некруглую, глуповатую, промежуточную цифру уже не сможет ничто.

Ничто.

Хотя, если разобраться, Мариночка, при ее темпераменте, даже выиграла. Медленное увядание ей не грозит. И раскрытие ее тайн, даже случайное (если у нее и были тайны), — ей тоже не грозит. Мертвые тайны мертвого человека мало кого интересуют. И потому Мариночке не грозит больше ничего, кроме обваливающихся краев могилы, — при условии, что Корабельникоff оправится, возьмет себя в руки и найдет себе кого-нибудь еще.