Тучи чёрные,
тучи зимние!
Из-под тех-то туч
плачет лебедь бел,
плачет лебедь бел,
убивается…
Гуннар ту песню до конца не дослушал… Всё равно что задремал: даже руки не вздрогнули. Найдёнка и не заметила, как погасли у него глаза.
– Ты прости-прощай,
речка светлая!
Ты прости-прощай,
зелен шумный лес!
Как весна придёт,
может, свидимся,
может, свидимся,
повстречаемся!
Только б вынесли
крылья быстрые,
только б вынесли
да не выдали,
над чужой землёй
не сломилися!..
Так-то вот – далеко ушёл, не отзовётся, не расспросишь его. Подвели белые крылья, не увидит он больше своей Урманской земли… И казалось мне, будто я чем был перед ним виноват.
К весне Добрыня с Найдёнкой стали поговаривать о сыне. Жили они теперь в прежнем Жизномировом доме; князь не велел отдавать тот дом на разграбление, велел погорельцу селиться в нём с женой, наследовать Жизномиру. Добрыня и перетащил туда со старого места свои кожевенные чаны.
Когда на море Нево начался ледолом, я однажды пришёл к ним из крепости и сказал так:
– Слыхал ли, Бориславич? Урмане-то домой собираются. Нас, княжьих, с собой зовут, торговыми гостями быть просят. Асмунд вот сам меня приглашал. Так что готовь, Добрыня, товары какие ни есть! С ними пойду – любопытно мне посмотреть, что там за земля такая Урманская, что за народ!
Был у меня конь, но коня я потерял. И кой день уже шёл через леса пеш. Щит висел у меня за спиной, а кольчуга и шлем – у пояса, в кожаной сумке. Кого другого эта ноша утомила бы, я же шагал легко. Я к ней привык.
Я шёл древней гарью, давным-давно заросшей отборными кремлёвыми соснами. В таком бору не встретишь слабого дерева, но один великан возвышался даже над ними, словно могучий гридень в стайке мальчишек. Я разглядел его с дальней прогалины и долго шёл к нему лесом. И тёмная вершина плыла впереди, медленно приближаясь ко мне. Но потом я вышел на открытое место и увидел сосну, как человека – во весь рост. Голову великана венчала косматая шапка, но нижние сучья были мертвы и торчали в стороны, словно голые кости…
Я прикрыл глаза, и испепеляющий гнев Бога Огня взвился передо мной из давно остывшей золы. Я услышал почти наяву, как ревело ненасытное пламя, поглощавшее лес. Я увидел, как медведи и лоси бок о бок бежали от гибели – и не успевали спастись. А деревья – деревья не могли даже бежать…
А потом улёгся мертвенный пепел, и долго-долго не пролегало по нему ни единого живого следа. И стоял над потухшим кострищем одинокий, искалеченный, но всё-таки выживший исполин. Стоял, вздымая к небу обугленные кулаки. И плакал трудными медленными слезами. Не о себе. О высокорослых братьях, с которыми ему не выпало единой судьбы.
Теперь вокруг него шумела новая поросль. И каждый из правнуков похвалялся силой и статью. И сам был уже дедом.
Я подошёл… Подножие сосны окружала оградка, и чьи-то руки вбили в неохватный ствол клыкастые челюсти вепря. Цветные лоскутки трепетали на ветвях ближних кустов. Висело даже вышитое полотенце с изображением Макоши – Матери Наполненных Коробов… Такие ткут в великой нужде. Дереву поклонялись.
Склонился перед ним и я. Снял шапку, коснулся пальцами травы и постоял так. Потом развязал котомку: там у меня лежало ещё немного еды. Пусть достанется птицам, свившим гнёзда на священных ветвях.
Зеленей, могучее древо! Стой под солнцем в угрюмой и горделивой красе, и пусть твой род никогда не переведётся на этой земле. Пусть больше не коснутся тебя ни огонь, ни топор, ни болезнь!.. Каково было тебе стоять одному и проклинать смерть за то, что не добила, – это я ведал слишком хорошо.
Отойдя от дерева, я оглянулся. И поклонился ему ещё раз.
Страшись в лесу не зверя, страшись незнакомого человека! Он сидел на гнилом бревне в двух шагах от тропинки. И смотрел на меня так, будто знал, что я здесь пройду. Он был молод и плохо одет. Он был один. Я его не боялся. Я не ускорил и не замедлил шагов: он того не стоил. Когда я поравнялся с ним, он сказал:
– Помоги, добрый человек.
Похоже было, он ожидал меня давно. Я остановился. Двое-трое лихих людей наверняка уже крались у меня за спиной. Ничего. Я успею услышать.
– Здесь живут недалеко, – сказал я ему.
Он опять улыбнулся. Он был тонок в поясе и узкоплеч, глаза слишком большие на прозрачном лице. Густые волосы схвачены на лбу ремешком. А за спиной у меня было тихо. Только ласковый ветер дышал запахом разогретой смолы.
– Боюсь, не дойти мне засветло одному, – проговорил он негромко. – Слаб я… болел.
И почему я не шагнул мимо, бросив через плечо – вот беда, не сегодня, так завтра дойдёшь!.. Сам я никогда помощи не просил. Не привык. Срамом считал. Да и на что в дороге хворый товарищ, маета одна!.. Я дал ему руку. И он поднялся, оказавшись мне по плечо. Впрочем, сверху вниз на меня смотрели немногие.
– Меня Братилой звать, – сказал он виновато.
Я промолчал. Имя – часть души человеческой, годится ли поминать её всуе? Мало ли…
Так мы и пошли с ним дальше: я и этот Братила, опиравшийся одной рукой на посох, а другой – на мой локоть. Руку я дал ему левую. Правая, она для меча. Правую в дороге не занимай.
А потом чаща разомкнула перед нами свои зелёные двери, и я увидел людей. Друг за дружкой двигались по хлебному полю жнецы, мерно взмахивавшие серпами. Поле было общинное, работали всей деревней. Иные уже кончили и знай насмешничали, подбадривая соседей. А уж те старались вовсю! На моих глазах молоденькая девушка полоснула себя по руке и пала на колени, спешно перевязывая рану. Другие жнецы быстро оставляли её позади.
Но вот она выпрямилась – и увидела меня. Брати-ла-то сидел на земле, не в силах перевести дух. Девка испуганно крикнула, указывая серпом. Люди побросали работу, сидевшие разом обернулись, и я услышал:
– Хлебный Волк!..
Когда убирают хлеб, дух созревшего поля отступает перед разящим железом, пока не затаится в самом последнем снопе. И горе тому, кому достанется этот сноп! Сжавшись в комок, в нём сидит невидимый Волк. Тот, что всё лето весело играл тугими колосьями, заставляя поля волноваться на свежем ветру. Теперь его плодородная сила исчерпана. Теперь он способен творить одно только зло.