— Вот она. — Госпожа Лоусон отдирает запекшийся лоскут с бока Коринн. Страшный запах бьет в ноздри.
Но дела Коринн гораздо хуже, чем этот запах.
— Гангрена, — сообщает нам госпожа Койл, хотя в этом нет нужды. Мы все видим, что тут не просто инфекция. Вонь означает, что ткани отмерли. Гангрена начала есть Коринн заживо. Ох, лучше б я не помнила уроков Коринн!
— Ей даже элементарных лекарств не давали, — ворчит госпожа Лоусон, вставая и убегая в пещеру за самыми сильными препаратами, какие у нас есть.
— Ну же, моя упрямица, очнись, — тихо приговаривает госпожа Койл, гладя Коринн по лбу.
— Вы искали ее до последнего, — говорю я. — Поэтому и задержались.
— Она не сдалась, не предала нас. — Голос у госпожи Койл хриплый, но не только из-за дыма. — Храбро сносила все пытки.
Мы смотрим на лицо Коринн, на закрытые глаза и разинутый рот, из которого вырывается сбивчивое дыхание.
Госпожа Койл права. Коринн бы никогда и ничего не сказала врагу. Она снесла бы любые муки, лишь бы спасти от них других дочерей и матерей.
— Гангрена, — выдавливаю я. Грудь и горло спирает от ужаса. — Этот запах… значит…
Но госпожа Койл только поджимает губы и качает головой:
— Ох. Коринн! О, нет!
И в этот самый миг, прямо у меня на руках…
Она умирает.
Когда это случается, просто наступает тишина. Коринн не кричит и не бьется в конвульсиях — ничего такого. Она просто замолкает, но стоит услышать такую тишину, как сразу становится ясно, что это — навсегда. На секунду тишина приглушает все окружающие звуки, полностью убавляя громкость мира.
Единственное, что я еще слышу, — свое собственное дыхание, тяжелое и влажное, как будто мне больше никогда не будет легко на душе. И в тишине своего дыхания я смотрю на холм, вижу раненых вокруг, рты, разинутые в криках боли, незрячие глаза, полные неизбывного ужаса, от которого их не избавило даже освобождение. Я вижу госпожу Лоусон, которая бежит к нам с лекарствами — поздно, слишком поздно. Я вижу Ли, бредущего обратно по тропинке и зовущего сестру и мать: он так и не может поверить, что их нет в этом хаосе.
Я вспоминаю мэра и наши разговоры в соборе — все ложь, наглая ложь.
(и Тодд попал в его лапы)
Я смотрю на Коринн, которая никогда меня не любила, но отдала за меня жизнь…
Мы сами творим свою судьбу.
Я смотрю на госпожу Койл: от стоящих в моих глазах слез все вокруг светится, а первый луч солнца превращается в размытое пятно на небосводе.
Но госпожу Койл я вижу четко.
Стиснув зубы говорю:
— Я готова. Я сделаю все, что скажете.
[Тодд]
— О боже, — твердит мэр Леджер себе под нос, — о боже.
— А вы-то чего так расстроились? — не выдерживаю я.
Утром дверь так и не отперли. Про нас вапще все забыли. За городом до сих пор горит и грохочет, но отчасти — какой-то нехорошей своей частью — я убежден, что Леджер так нервничает из-за пропущенного завтрака.
— Хейвен сдался, чтобы на Новом свете воцарился мир, — отвечает он. — А эти клятые бабы все испортили!
Я смотрю на него с удивлением:
— Можно подумать, благодаря вам тут стало как в раю! А все эти комендантские часы, тюрьмы и…
Мэр Леджер уже трясет головой:
— До того как она начала свою гнусную кампанию, режим существенно смягчили. Ограничений становилось все меньше. Жизнь налаживалась.
Я встаю и смотрю на запад, где до сих пор валит дым, бушует пламя; по Шуму мужчин не скажешь, что это скоро закончится.
— Всегда нужно помнить о здравомыслии, — продолжает мэр, — даже перед лицом тирана.
— Так вот кем вы себя считаете? — спрашиваю я. — Здравомыслящим человеком?
Он щурится:
— Не понимаю, куда ты клонишь, мальчик.
Я сам не знаю, куда клоню, но я напуган, голоден и торчу в этой идиотской башне, пока весь остальной мир разваливается на части вокруг нас. Остается только наблюдать, потомушто изменить мы ничего не можем, и я понятия не имею, какую роль в этом сыграла Виола, где она и что вапще с нами будет, я не знаю, как это может закончиться хорошо, но разговоры о здравомыслии жутко меня бесят.
Ах да, и еще коечто.
— Я вам не «мальчик»!
Он делает шаг навстречу:
— Мужчина бы на твоем месте понимал, что все гораздо сложнее и что мир не черно-белый.
— Мужчина, который печется только о своей шкуре. — А в моем Шуме звучит: ну давай попробуй подойди.
Мэр Леджер стискивает кулаки.
— Ты койчего не знаешь, Тодд, — цедит он, раздувая ноздри. — Тебе коечто не объяснили.
— Что же? — спрашиваю я, но тут раздается лязг замка, и дверь отворяется.
В комнату врывается Дейви с винтовкой.
— Пошли, — говорит он мне. — Па зовет.
Я выхожу за ним, не сказав ни слова, а мэр кричит «Эй!» нам вдогонку. Дейви запирает дверь.
— Пятьдесят шесть наших убито, — говорит Дейви, пока мы спускаемся по винтовой лестнице. — Мы убили дюжину, еще столько же взяли в плен, но им удалось выкрасть почти две сотни заключенных.
— Две сотни?! — Я останавливаюсь как вкопанный. — Но сколько же тогда человек сидело в тюрьмах?
— Пошли, ушлепок, па ждет.
Я догоняю его. Мы проходим к главным воротам собора.
— Эти стервы… — Дейви качает головой. — Ты не поверишь, на что они способны. Они взорвали казарму! Казарму! Там живые люди спали!
Мы выходим из собора. На площади царит хаос. Небо на западе до сих пор дымится, отчего все вокруг погружено в дымку. Солдаты, кто в одиночку, кто отрядами, бегают туда-сюда: одни ведут пленных, другие охраняют группки перепуганных до смерти женщин и отдельные группки таких же перепуганных мужчин.
— Но мы им задали жару, — добавляет Дейви, мерзко гримасничая.
— Ты тоже там был?
— Нет. — Он смотрит на свою винтовку. — Но в следующий раз буду.
— Дэвид! — слышим мы. — Тодд!
К нам скачет мэр — так стремительно, что из-под копыт Морпета вылетают искры.
— Что-то стряслось в монастыре! — кричит он. — Живо туда!!!
Хаос царит по всему городу. Куда не сунься, всюду солдаты: они сгоняют мирных жителей в шеренги и заставляют тушить ведрами небольшие пожары от первых трех бомб — те, что уничтожили котельную, электростанцию и склад. Они до сих пор полыхают, потомушто все пожарные шланги брошены на тушение тюрем.