Пока до меня не дошло.
Я ведь слышу это здесь!
Ерунда какая-то.
Я опустил трубку.
И вдалеке, но достаточно отчетливо, расслышал, как «Битлз» начинают играть «А Hard Day's Night». Ее рингтон.
Мои ноги, словно залитые бетоном, застыли на крафт-бумаге, покрывающей пол.
Вот они начали двигаться на звук, покуда сердце стучало тяжко и медленно, как бьют в литавры.
Звук доносился из-за двери, приоткрытой в коридор с внутренней стороны парадных комнат.
Я открыл дверь.
Это была спальня.
Кровать посреди комнаты была аккуратно застлана, но ею явно пользовались. В изножье лежал чемодан, а сбоку стоял стул, на спинке висела какая-то одежда. В незакрытом шкафу виднелся костюм на вешалке. Тот самый, в котором Клас Грааф был на интервью. Где-то тут, в спальне, пели на два голоса Леннон и Маккартни — с той энергетикой, которой на более поздних дисках у них уже никогда не было. Я огляделся. Встал на коленки. Наклонился. И увидел его. Телефон от «Прада» лежал под кроватью. Видимо, выскользнул из кармана ее брюк. Возможно — когда он их с нее сорвал. А она не хватилась телефона, пока… пока…
Перед глазами возник ее соблазнительный зад, когда она сегодня утром лихорадочно рылась в своей одежде и сумочке.
Я снова поднялся. Слишком быстро, наверное, потому что комната заходила ходуном. Я оперся о стену.
Включился автоответчик, раздался щебечущий голос:
— Привет, это Диана. Сейчас я не могу подойти к телефону…
Ясное дело.
— Но вы ведь знаете, что нужно сделать…
Да. Знаю. Какая-то точка в мозгу зафиксировала, что я схватился за стенку голой рукой и надо не забыть потом вытереть.
— Удачного дня!
С этим, пожалуй, сложнее.
Отбой.
Мой отец, Иэн Браун, был страстным, хоть и не особенно одаренным, шахматистом. Он выучился играть в пятилетнем возрасте у своего отца, а потом читал книги по теории шахмат и изучал партии. Однако меня он шахматам не учил, пока мне не стукнуло четырнадцать и оптимальные для обучения годы не остались позади. Но у меня имелись шахматные способности, и в шестнадцать лет я его впервые победил. Он улыбался, словно гордясь мной, но я знал, что на самом деле за этой улыбкой — ненависть. Он вновь расставил фигуры на доске, и мы начали матч-реванш. Я играл, как обычно, белыми фигурами, он внушал мне, что таким образом предоставляет мне преимущество. После нескольких ходов он извинился и вышел на кухню, где, как я знал, приложился к бутылке джина. Пока его не было, я успел переставить две фигуры, но он не заметил. Еще через четыре хода он уже смотрел разинув рот на моего белого ферзя напротив его черного короля. Он понял, что следующим ходом я объявлю ему мат. Вид у отца был такой забавный, что я не смог сдержать улыбки. Я видел по его лицу — он понимает, что произошло. Тут он поднялся и сбросил все фигуры с доски. И ударил меня. Мои колени подогнулись, и я упал — больше от страха, чем от удара. Прежде он меня ни разу не бил.
— Ты переставил фигуры, — прошипел он. — Мой сын не жульничает!
Во рту я чувствовал вкус крови. Белый ферзь, моя белая королева, лежала у моих ног. Корона ее раскололась.
Ненависть, словно желчь, жгла мне горло и грудь. Я поднял изувеченную королеву и поставил на доску. А следом и другие фигуры.
— Твой ход, отец.
Потому что именно так поступает игрок, исполненный ледяной ненависти, — когда его, в двух шагах от победы, противник неожиданно бьет по лицу, ударяет в самое больное место, угадывает его страх. Игрок не теряет доску из вида, но, спрятав страх, разрабатывает новый план. Переводит дух, восстанавливается, продолжает игру, добивается победы. И уходит, не показывая своего торжества.
Я сидел в торце стола и смотрел, как шевелятся губы Класа Граафа. Как напрягаются и расслабляются щеки, вылепливая слова, видимо, понятные для Фердинанда и двух представителей «Патфайндера», — во всяком случае, все трое кивали, явно довольные. Как я ненавидел этот рот. Ненавидел серовато-розовые десны, эти зубы, крепкие, как могильные плиты, самую форму этого отвратительного телесного отверстия: как открытая рана с кривыми краями, с задранными вверх уголками, означавшими улыбку — улыбку-прорезь, вроде той, которой Бьёрн Борг в свое время очаровывал мир. И которой теперь Клас Грааф соблазнял своих будущих работодателей из «Патфайндера». Но больше всего я ненавидел его губы. Губы, касавшиеся губ моей жены, ее кожи, вероятно, ее розовых сосков и наверняка — ее влажного приоткрытого лона. Мне показалось даже, что я вижу белокурый лобковый волосок, застрявший в трещине его оттопыренной нижней губы.
Я сидел молча почти полчаса, покуда Фердинанд выдавал один за другим дурацкие вопросы из книжки по рекрутингу с таким дебильным воодушевлением, словно сам их выдумал.
В начале интервью Клас Грааф отвечал, повернувшись в мою сторону. Но постепенно понял, что я — неофициальный, пассивный зритель, что его дело теперь — нести благую весть, евангелие от Граафа, этим троим. Однако он то и дело, через равные промежутки времени кидал на меня вопросительный взгляд, словно ожидая намека на мою роль во всем этом.
Спустя какое-то время те двое из «Патфайндера», председатель правления и руководитель службы информации, принялись задавать Граафу свои вопросы, касавшиеся, естественно, его работы в «ХОТЕ». И Грааф отчитывался, как он и «ХОТЕ» взяли на себя испытание «Трейса» — густой жидкости, похожей на лак или гель, в одном миллилитре которой содержится около сотни передатчиков и которую можно нанести практически на любой объект. Этот блестящий лак практически невидим и, как обычный лак, настолько хорошо сцепляется с поверхностью, что удалить его можно лишь малярным скребком. Вот только мощность у передатчиков маленькая и сигнал от них такой слабый, что не проходит сквозь вещество плотнее воздуха — скажем, сквозь воду, лед, ил либо даже сквозь достаточно толстый слой пыли, покрывающий транспортное средство во время войн в пустыне.
Зато стены, даже толстая каменная кладка, для таких передатчиков, как правило, не препятствие.
— Были случаи, когда солдаты, на которых мы наносили «Трейс», исчезали с наших принимающих устройств из-за собственной грязи, — сказал Грааф. — У нас нет технологии, позволяющей сделать микроскопические передатчики достаточно мощными.
— Она есть у «Патфайндера», — сказал председатель правления. Это был мужчина лет пятидесяти с жидкими волосами, он время от времени крутил шеей, словно боялся, что та затечет, или словно он проглотил что-то, что никак не пролезет в горло. Пожалуй, это был непроизвольный мышечный спазм, вызванный таким заболеванием, у которого бывает единственный исход. — Но к сожалению, у нас нет «Трейс»-технологии.