Я вел мой новый «вольво-S80» вверх по извилистой дороге, ведущей к нашему новому и чересчур дорогому дому в районе Воксенколлен. Я купил его, потому что у Дианы, когда мы его смотрели, сделалось страдальческое лицо. Жилки на лбу, выступавшие, когда мы с ней любили друг друга, поголубели и запульсировали над миндалевидными глазами. Она подняла правую руку и заправила короткие, красивые, соломенного цвета волосы за правое ухо, словно чтобы лучше слышать, чтобы вслушаться и проверить, не обманывают ли ее глаза: что это тот самый дом, который она искала. И я понял ее без единого слова. И даже когда огонь в ее глазах погас, после того как агент сказал, что им уже предложили на полтора миллиона выше заявленной цены, я знал, что должен купить ей этот дом. Ибо это единственная жертва, способная искупить то, что я ее отговорил рожать ребенка. Уже не помню, какие именно аргументы я приводил в пользу аборта, но все они были неправдой. А правдой — то, что, если мы на самом деле займем с ней вдвоем все триста двадцать бешено дорогих квадратных метров, места для ребенка тут уже не будет. Вернее, тут не будет места одновременно для ребенка и меня. Ведь я знал Диану. Она, в отличие от меня, однолюб до патологии. Я возненавидел бы этого ребенка с первого же дня. Вместо этого я предложил ей новое поприще. Дом. И галерею.
Я свернул на подъездную дорожку. Камера гаража узнала машину издалека, и ворота открылись автоматически. «Вольво» скользнул в прохладный сумрак, и мотор облегченно вздохнул, когда створка ворот бесшумно опустилась за спиной. Я вышел в одну из боковых дверей и направился по мощенной плоскими камнями дорожке к дому. Это было роскошное здание 1937 года постройки, проект Уве Банга, функционалиста, который, однако, считал, что эстетика важнее затрат, и в этом смысле приходился Диане родственной душой.
Я часто думал, что мы могли бы продать дом и перебраться в более скромное, более обычное жилье, более удобное, наконец. Но всякий раз, приходя домой, когда, как теперь, низкое вечернее солнце отчетливо очерчивает силуэты деревьев, рисует их светом и тенью на фоне далекого леса цвета червонного золота, я понимаю, что это невозможно. Я не могу остановиться. Потому что просто-напросто люблю ее и не могу иначе. А отсюда — все остальное: дом, поглощающая все деньги галерея, дорогие доказательства моей любви, которым она не находит применения, и стиль жизни, на который у нас не хватает средств. Все ради того, чтобы заглушить ее тоску.
Я запер за собой дверь, сбросил туфли и отключил сигнализацию за двадцать секунд до того, как сработал бы сигнал на пульте в «Триполисе». Мы с Дианой долго обсуждали пароль, прежде чем пришли к согласию. Она предлагала слово «ДЭМИЕН», в честь ее любимого художника Дэмиена Хёрста, но я считал, что это тайное имя ее нерожденного ребенка, и поэтому настоял на случайном сочетании букв и цифр, чтобы труднее было его подобрать. И она уступила. Как всегда, когда я проявлял жесткость в ответ на жесткость. Или в ответ на мягкость. Потому что Диана была мягкая. Не слабая, но мягкая и податливая. Как глина, на которой малейший нажим оставляет оттиск. И примечательно, что, чем больше она отступала, тем сильнее делалась. И тем слабее делался я. Так что в конце концов она высилась надо мной гигантским ангелом, облаком моей вины, долга и нечистой совести. И как бы я ни вкалывал, сколько бы голов ни добыл, сколько бы ни нагреб бонусов из центрального стокгольмского офиса, этого все равно было слишком мало.
Я поднялся по лестнице в гостиную и на кухню, стянул с себя галстук, открыл встроенный холодильник «Саб-Зиро» и достал оттуда бутылку «Сан-Мигеля». Не обычного «Especial», а «1516», супермягкое пиво, Диана предпочитала его, потому что оно варится из чистого ячменя. Из окна гостиной я взглянул на сад, гараж и окрестности — Осло, фьорд, Скагеррак, Германия, мир — и обнаружил, что уже опорожнил всю бутылку.
Я взял еще одну и пошел вниз, переодеться к вернисажу.
Проходя мимо Запретной комнаты, я заметил, что дверь приоткрыта. Я открыл ее пошире и увидел, что Диана положила свежие цветы к маленькой каменной статуэтке на низком, похожем на алтарь столике у окна. Столик был единственной мебелью в этой комнате, а каменная статуэтка изображала монаха-младенца с блаженной улыбкой Будды. Рядом с цветами лежали крошечные пинетки и желтая погремушка.
Я вошел, отхлебнул пива, сел на корточки и провел пальцами по гладкой голой макушке каменной фигурки. Это был мицуко-дзидзо, персонаж, который в японской традиции охраняет убитых в утробе младенцев, «мицуко» — «водяных младенцев». Я сам и привез статуэтку из Японии, где неудачно поохотился за головами в Токио. Это были первые месяцы после аборта, Диана по-прежнему ходила подавленная, и я подумал, что, может быть, это ее утешит. Английский продавца не позволял понять все нюансы, но японская идея вроде бы состоит в том, что когда плод погибает, то душа ребенка возвращается в свое изначальное текучее состояние — он становится «водяным младенцем». Который — если подмешать немного японского буддизма — ждет своего нового воплощения. А до тех пор следует справлять так называемые «мицуко кюо» — обряды и скромные жертвоприношения, которые защищают душу нерожденного ребенка и одновременно его родителей от мести водяного младенца. Про последнее я Диане рассказывать не стал. Поначалу я был доволен — казалось, она в самом деле нашла утешение в этой каменной статуэтке. Но когда ее дзидзо превратилось в навязчивую идею и она захотела поставить фигурку в спальне, я сказал «стоп». Отныне никаких жертвоприношений и молитв этой статуэтке не будет. Хотя особой жесткости я проявлять не стал. Потому что прекрасно знал, что рискую потерять Диану. А терять ее мне никак нельзя.
Я прошел в кабинет, включил компьютер и отыскал в Сети «Брошь» Эдварда Мунка в хорошем разрешении, картину, называемую также «Ева Мудоччи». Триста пятьдесят тысяч на легальном рынке. От силы двести на моем. Пятьдесят процентов продавцу, двадцать Чикерюду. Восемь тысяч мне. Обычное дело: овчинка, едва стоящая выделки, но зато никакого риска. Картинка черно-белая. 58 на 45 сантиметров. Вполне можно втиснуть в лист формата А2. Восемь тысяч. Не хватит, чтобы расплатиться по кредиту за дом за следующий квартал. Не хватит и близко, чтобы покрыть убытки галереи, что я обещал бухгалтеру сделать в течение ноября. Вдобавок в силу разных причин все дольше приходится ждать, пока на моем горизонте нарисуется очередная приличная картина. Последняя, «Модель на высоких каблуках» Сёрена Унсагера, была больше трех месяцев тому назад и принесла мне от силы шестьдесят тысяч. Надо, чтобы что-то срочно произошло. Чтобы «Рейнджерс» нечаянно забили победный гол, который — пусть незаслуженно — даст им путевку на Уэмбли. Говорят, такое бывает. Вздохнув, я отправил Еву Мудоччи на принтер.
Ожидалось шампанское, так что я заказал такси. Усевшись в машину, я, как обычно, произнес только название галереи, своего рода тест проведенной маркетинговой подготовки. Но — тоже как обычно — таксист лишь вопросительно посмотрел на меня в зеркало.
— Эрлинг-Шальгсонс-гате, — вздохнул я.
Мы с Дианой обсуждали местоположение галереи задолго до того, как она выбрала помещение. Я был убежден, что помещение должно находиться на оси Шиллебекк-Фругнер, потому что именно там обретаются как платежеспособные покупатели, так и другие галереи определенного уровня. Оказаться вне стаи для новой галереи означало бы преждевременную смерть. Диана же взяла за образец галерею «Серпентайн» в лондонском Гайд-парке и твердо решила, что она должна выходить не на большую деловую улицу вроде Бюгдёй-алле или Гамле Драмменсвей, а на тихую улочку, где есть пространство для размышлений. Кроме того, уединенное местоположение подчеркнет эксклюзивность, сигнализируя: это — для посвященных, для знатоков.