— Полный стакан. Он опять потерял сознание…
— Кто потерял? — открыл глаза Робер. — Сэц-Ариж, я велел вам уйти, а не тащить ко мне лекарей или кто это тут с вами?
— Вы пришли в себя?! — Сейчас пустится в пляс. С топотом. — Монсеньор!..
— Какой сегодня день? — Спать не дадут, это очевидно. — И что слышно нового?
— Пятый день Скал… То есть уже шестой…
Три дня без сознания. Весело. Боль раздирала запястье, словно кошка. Эпинэ поднес руку к глазам, она была туго забинтована.
— У монсеньора открылась старая рана, — зачастил заспанный лекарь, — кровотечение было сильным, кровехранилища пустели.
— Где браслет? — Росчерк молнии на золоте уже был бредом или еще нет? — Вы его сняли?
— Мы были вынуждены, — промямлил врач, — кровотечение… следовало остановить…
— К Леворукому! Что с Моро?! Если его никто…
— Монсеньор. — Сэц-Ариж блохой выскочил из-за лекарской спины. — Все в порядке… Карваль к нему сразу пошел, и ничего. Вчера даже в паддок [6] выпускали…
— Хорошо. — Значит, Никола опять рисковал ради своего «монсеньора». — Верните браслет и проваливайте.
— Я хотел бы коснуться лба монсеньора, — затянул свое врач. — Весьма вероятно, у монсеньора жар.
— Обойдетесь. Вы слышите звон или мне кажется?
Не звон — рокот. Глухой, рваный, тревожный…
Крик гитары и дальний стук копыт. Ночью кони несут на себе тревогу, черные кони, идущие шагом.
Мимо расщелин и скал вниз, с перевала,
Ехало четверо конных, ночь умирала,
Ехало четверо конных к южному морю,
Ай-яй-яй-яй, вниз с перевала…
— Монсеньор, все тихо.
Тихо… Это называется «тихо»? Но тишина тоже звенит, поет, кричит ночной птицей, бьет в полуденный колокол. Нет ничего звучней тишины.
— У монсеньора от жара сгустилась кровь. Это может вызвать головную боль и бред. Науке известно…
— Где браслет?
— Вот он.
— Дай.
На старом золоте знакомый зигзаг. Молния! Молнии, рвущие небо, молния, расколовшая герб. Он клеймен молнией, как Дракко, а дальние струны все звенят, только тише. Неужели они замолкнут совсем?
Ай-яй-яй-яй, вниз с перевала…
Женщина спала, обняв подушку. Сон и утро ее не красили, но за утром приходит вечер, а потом вернется ночь. Ночью женщины красивы, как кошки, а цветы пахнут сильнее… Хорошо, что спит, прощанье и слезы не нужны никому. И она не нужна.
Вино на столе очередным соблазном или напоминанием о запретах, смешным напоминанием, мелким… Он не пил вечером, не пил ночью, не станет пить и утром. Есть вещи, которые пьянят сильнее. Например, жизнь. Ты думал, что заткнул дыру, что не твои это желания и не твои слова, а судьба тебя обыграла. И поделом — не говори, если тебя не слышат. Не говори, если не знаешь…
Синие звезды на скатерти, как непривычно они выглядят на беленом полотне. Пусть остаются. Рядом с кошельком. Брошенный кошелек, ненужные драгоценности, невыпитое вино, уставшая женщина… Аллегория тщеты и упущенных радостей, как сказал бы Сильвестр, а сегодня нужны сталь, свинец и немного удачи. Куда меньше, чем обычно. Как звали того храбреца, что не убоялся ни изначальной твари, ни полчища варитов и умер на месте, получив за шиворот лягушку? Твоя лягушка тебя ждет, одна радость, сегодня все закончится. Совсем! Это не только твой конец, это конец ловушки, больше в нее никто не попадет. Больше некому.
Скрип двери, утренний холод… День будет ясным и холодным, еще не зима, уже не осень, очень подходящий день. Жаль, не выйдет глянуть на цветущие гранаты или хотя бы на сирень. Старые площади в лиловой и белой пене, они еще будут, и это правильно, потому что они, если угодно, и есть Вечность… Если нет боли, смерть делает нас сентиментальными. Нет ничего глупей предсмертных писем, это ли не доказательство того, что смерть глупа?
Моро тянет морду, тихо, радостно ржет, а вот это зря. Помолчи, не надо! Нехорошо тебя впутывать в сегодняшнюю смерть, но иначе не выйдет. То, что можешь ты, не сможет никто, тут мы парочка хоть куда…
Любопытно, что будет дальше. Обидно смахнуть карты со стола и не увидеть, как их подберут, но как же красиво ты влип! Под такую притчу старик Рафиано четыре договора подпишет, один золотей другого. И подпишет! Но сначала будет война, жаль, уже не твоя.
Отодвинуть засов, отворить ворота, вскочить в седло и не оглядываться. Сзади — туман, впереди — дым, в котором прячется пламя. Дым от пороха белый и мертвый, дерево живое, и горит оно черным…
Черный и белый — два дыма и флаг, которому ты задолжал, а дом, из которого ты ушел, уже далеко. Забавный такой дом… Шесть окон, облетевший виноград, скрипучие ворота, измятая скатерть, женщина без имени — ничего этого больше нет, осталась только дорога, ей по тебе и плакать, а еще лучше — смеяться.
Пыль глушит звон подков, пляшет, закидывает голову, предвещая рассвет, звездный Конь, алой ройей блестит косящий глаз-Каррах, Синиил-копыто пробивает зеленый небесный лед…
Мимо убитых озер в звездах усталых
Ехало четверо конных, утро вставало,
Ехало четверо конных, таяли зори,
Ай-яй-яй-яй, в звездах усталых…
Снег давно растаял, вода была красной от крови, в красном зеркале четырьмя звездами дрожали огоньки свечей. Странно, свечи казались одинаковыми, а горели по-разному. От той, что стояла перед Ойгеном, осталась половина, а стоящая справа почти сгорела…
Жермон покосился на запястье — порез все еще кровоточил. К рассвету граф Ариго окончательно станет бергером и получит талисман для себя и своих потомков, если он ими когда-нибудь обзаведется, что вряд ли. Война не лучше время для свадеб, чего хорошего, когда тебе смотрят вслед, просят вернуться, плачут…
Черноволосый человек потрепал по шее коня и поднял голову — небо сияло чистой, неимоверной синевой, только вдали маячило облако, странное и одинокое, похожее на птицу с четырьмя головами, да сияли назло солнцу четыре разноцветных звезды.
Черноволосый изогнулся, что-то поймал над самой землей, вскочил на коня и выехал из рощицы. Мориск шел медленно, словно нехотя, а по небу плыла четырехглавая птица. Всадник не оглядывался, он знал, что его ждет, и Жермон Ариго тоже знал. Его там не было, и он был. Солнечным лучом, рассветной звездой, алым листом, подхваченным над самой землей горячими пальцами, ветром, поднявшим пронизанную светом пыль, летящей в никуда пылинкой.