— Меня тоже обвиняли во всем, — женщина почти улыбнулась, — от государственной измены до адюльтера с оруженосцами. Забыли только то, в чем я и в самом деле виновна.
То есть связь с Алвой. Манрики трогать Ворона побоялись, но Альдо ему Катарину припомнит.
— Робер, — кузина отложила четки и сложила руки на коленях, — расскажи мне все. Я знаю больше, чем ты думаешь, и я, став королевой, поумнела. Не сразу, конечно, но я была достаточно одинока, чтоб научиться думать.
— Прокурор извел очень много бумаги, я насилу прочел. — Шутка не удалась, но он Иноходец, а не граф Медуза. — Главные обвинения связаны с покушением на короля и его слуг, потом идет убийство епископа Оноре, Октавианская ночь, заговор против всех Людей Чести Талига и всякая ерунда.
— Будь мои братья живы, — голосок Катари дрожал, но глаза смотрели твердо, — я бы молчала… Я… очень виновата перед Рокэ. То, что я скажу, его не спасет, но можно доказать, что братья знали об Октавианской ночи и ждали ее.
— Ты уверена? — Неужели она решилась пойти в суд? Но ее нельзя туда пускать. Алву не спасти, по крайней мере, не спасти правдой.
— Когда их отпустили, Иорам проговорился. — Женщина судорожно вздохнула. — Я дала ему пощечину, первую пощечину в моей жизни… Я ударила его как… королева, потерявшая подданных.
А ведь она может ударить… Без криков, слез, оскорблений. Молча, поджав губы.
— Если тебе трудно говорить, не говори. Дело прошлое.
Она покачала головой:
— У нас нет прошлых дел, кузен. У простых людей есть, а наше прошлое — это сегодняшняя беда. Я дала себя уговорить, я молчала и молилась, а теперь почти поздно.
— Ты хотела что-то рассказать.
— Да. Ты помнишь мэтра Капотту?
— Капотту… Что-то знакомое. Нет, не помню!
— Ментор из Академии. Его взяли для братьев, он учил их описательным наукам, а я подслушивала. Мэтр Хорас говорил, что читающий проживает тысячу жизней и становится бессмертным. Ги с Иорамом из него веревки вили, а он их любил, особенно Иорама.
Когда мы уехали из Гайярэ, Капотта поселился в Олларии, где-то у Конских ворот. Именно у него Иорам перед погромами спрятал ценности.
— Он станет говорить?
— Станет… Скажи ему, что это моя просьба. Или лучше я сама скажу. Если он струсит, я… я приду сама.
— Ты же не хотела…
— Я боялась… И боюсь, но иначе нельзя… Я видела сон, это знак. Если я предам, я… Я не могу потерять и этого сына! И потом, долги надо платить, а я должна Ворону…
— А говорили, ты его ненавидишь. — Нашел что сказать, болван несчастный!
— Я ненавидела, — Катари схватила четки, — ведь я считала его убийцей Мишеля и… И всех остальных. Теперь я понимаю, виноваты Штанцлер и Эгмонт… Когда подлец погоняет глупца, это страшно. Робер, я боюсь Ричарда, он слишком похож на отца. Я пыталась остановить Эгмонта, он не стал меня слушать. Я пыталась объяснить Ричарду, что нельзя смотреть чужими глазами, у меня ничего не вышло.
— Дикон влюблен в Альдо и победу. — Если Капотта жив, Никола его найдет. — Мне его жаль, но я ему завидую.
— Мне жаль Талиг, — грустно сказала Катари, — и невиновных в том, что на них свалилось.
Сквозь тонкие пальцы медленно текли золотые капли, словно сами по себе. Почему янтарные глаза больше не манят, почему, когда уходят страх и любовь, остается пустота?
— Ты ничего не чувствовала этой ночью? — Они были возле Нохи, когда Дракко заартачился, а луна стала зеленой.
Янтарные слезы упали на черный атлас, так осенью в темную заводь падают листья.
— Я видела сон, — лицо кузины стало растерянным и виноватым, — но я не знала, что сплю… Я лежала и думала о суде, о том, что с нами будет, а потом подошла к окну. Не было ничего, только луна и тени. Мне стало очень страшно, как в детстве… Страшно смотреть, страшно закрыть глаза, страшно вернуться в постель. Помню, пробило два часа и через двор пошли монахи со свечами. Они шли вдоль стены по колено в зеленом тумане, и их свечи светили зеленым. Я пыталась считать, потом молиться, потом снова считать, и не могла, а они все шли и шли. Звонил колокол, а в каменном колодце лежала луна, и какая же она была злая! Она ненавидела тех, кто бросил ее в колодец, а вода поднималась, луна плавала у самого края, она была гнилой, Робер…
— Ты уверена, что видела сон? — Про монахов Лаик слышали все, но в Нохе не видят никого, кроме Валтазара.
Катарина вновь стиснула руки:
— Уверена. Будь это на самом деле, я бы умерла, а я проснулась.
— Приветствие Повелителю Скал! — Гимнет-теньент в рассветном синем плаще отдал честь, матово сверкнул серебряный пояс. — Государь примет цивильного коменданта в Бронзовом кабинете.
Через несколько лет Золотые земли вспомнят слово «анакс», но пока пусть будет «государь». Это лучше, чем король и даже император. Королей много, Ракан — один.
— Дорогу Повелителю Скал! — Гальтарские обычаи и одеяния все уверенней входили в повседневную жизнь, и столица от этого лишь выигрывала. Времена Алана, что бы ни говорила матушка, были временами увядания. Зачем оплакивать осень, если можно вернуть лето? Выстывшие замки, тяжелые доспехи, неподъемные мечи, плохое вино, эсператистские молитвы — кому это сегодня нужно?
— Входи, Дикон.
Сюзерен стоял у камина, задумчиво подбрасывая большое зеленое яблоко. Рыжие сполохи плясали по усталому лицу, напоминая о другом кабинете и другом огне. Все могло кончиться еще тогда. Не кончилось. Круг должен был замкнуться, а Ракан и Алва — встретиться. Когда-нибудь новый Дидерих об этом напишет. Кто станет его героем, Альдо или Ворон? Поэты любят казненных…
— Что у тебя? Говори быстрей, сейчас судебные черви сползутся.
— Альдо, — негромко сказал юноша, — я… Я всю ночь думал…
— Похвально. — Его Велчество вгрызся в яблоко. — А вот я, представь себе, спал и даже выспался. Ну и что ты надумал?
— Ты говорил, что даже Ворон не должен отвечать за то, чего не совершал.
— Говорил, — кивнул сюзрен, — и теперь говорю. А что такое?
— Я слушал этого теньента, а потом эра… то есть обвиняемого. Это был не он. Там, у ручья.
— Да знаю я, что он не промахивается, — перебил сюзерен, — но и на старуху бывает проруха. Сколько раз тебе говорить, что Раканов хранит сама Кэртиана, вот Алва и промазал. Не его вина.
— Я не об этом, — затрс головой Дик. — Эр Рокэ не стал бы отпираться.
— Стал бы, — сюзерен окончил с яблоком и поднес к глазам огрызок, — и не потому, что боится казни. Он не трус, а гордец, стыдно за промахи, вот и отпирается.