Каким образом перчатка оказалась в столь любимом капитаном наваристом бульоне, оставалось загадкой, но она там была. Обалдевший от неожиданности и злости Арамона отшвырнул добычу в сторону, та пролетела над столом, отмечая свой путь жирными брызгами, и упала на пол у камина. Мышевидный слуга споро убрал супницу и вернулся с новой, в которой не было ничего неожиданного. У капитана хватило ума закончить завтрак и выйти из трапезной, не глядя на наглое малиновое пятно на сером камне.
Когда Арамона с менторами и священником удалились, унары выскочили из-за стола и столпились вокруг шестипалого чудища. Норберт поднял и распрямил истекающую бульоном перчатку. На ней было вышито подобие герба, где среди скрещенных копий и сосновых ветвей [62] красовалось блюдо с лежащей на нем свиньей, в пузо которой был воткнут обеденный нож, а вокруг краги шла надпись, повествующая, что владельцем сего герба является благородный и голодный Суза-Муза-Лаперуза. Долго любоваться на трофей унарам не дал вошедший слуга, молча и равнодушно взявший перчатку из рук Катершванца. Но это было только начало.
Послав Арамоне форменный вызов, Суза-Муза приступил к военным действиям. Первым его подвигом стала порча портрета в фехтовальном зале. Таинственный граф изуродовал воинственный арамоний лик, пририсовав ему свинячье рыло и свинячьи же уши. Художником Медуза оказался посредственным, но унары проявили к нему снисхождение, чего нельзя было сказать про самого Арамону.
И без того красная рожа капитана стала вовсе багровой, но, вопреки ожиданиям Дикона, ногами Арамона не затопал, а медленно обошел своих воспитанников, поочередно разглядывая каждого по-рачьи выпученными глазами. Выдержать это оказалось непросто. Неудивительно, что прыщавый Анатоль вспыхнул и опустил голову.
Арамона молчал, молчали и унары. Тишину нарушал лишь ледяной зимний дождь, монотонно вгоняющий в подоконник водяные гвозди. Когда напряжение стало невыносимым, господин капитан соизволил заговорить.
— Вступая в фабианское братство, вы знали, что за проступок, совершенный одним, отвечает или виновный, или все. Обеда сегодня не будет. Ужина — тоже. Если, разумеется, я не узнаю, кто посягнул на изображение доверенного лица нашего короля!
— Хрю, — отчетливо раздалось откуда-то слева. В надорский замок однажды забрел чревовещатель, немало потрясший пятилетнего Дикона. Оказалось, кто-то из его товарищей в полной мере владеет этим искусством. Арамона бросился на голос, но, разумеется, никого не нашел. Эстебан, Норберт с Йоганном, Паоло, Валентин и Арно молчали. Дик подозревал, что несколько человек, знай они правду, побежали бы с доносом, но Суза-Муза скрывался не только от менторов и слуг, но и от унаров.
Портрет сняли и унесли, Арамона вышел следом, сказав, что, если ему надумают что-то сообщить, будет у себя. К нему никто не пришел, и капитан свою угрозу исполнил. Унары отправились спать натощак, а утром на парадной лестнице появилась надпись, гласящая, что свинья должна быть свиньей, а не капитаном. Свершив сей подвиг, Суза-Муза затих и не подавал признаков жизни два дня, затем к отдыхавшему после обеда Арамоне постучал отец Герман. По крайней мере, Свин решил именно так, и открыл. Священника не было, но на полу жизнерадостно полыхала лишенная верхней обложки расходная книга. Капитан в ярости бросился затаптывать огонь и на глазах подошедшего отца Германа влип в заменивший изъятые листы смешанный со смолой навоз, заботливо прикрытый несколькими страницами, на каждой из которых красовалась печать Сузы-Музы. Стало ясно — таинственный граф настроен решительно.
Ричард не раз мысленно перебирал своих товарищей, гадая, кто же прячется под маской графа Медузы и как ему удается выбираться из запертой спальни, доставать всякие вещи, расхаживать по дому. Может, у графа есть сообщник? Вряд ли! Представить кого-то из слуг-«мышей» в этой роли было невозможно, а больше в дом никто не заходил. Стражники, и те не покидали своих караулок на границе поместья. Нет, Суза-Муза действует в одиночку, но кто это?
Эстебан и Альберто отпадали сразу — оба были любимчиками Арамоны и ярыми сторонниками Олларов. Константин, Франсуа и Северин с Анатолем и Макиано тоже пользовались Арамоновой благосклонностью. Валентин Придд был холоден и осторожен, он с Диком и то не разговаривал, чтобы не вызвать подозрений. Хотя, с другой стороны, днем можно быть одним, а ночью — другим… Норберт с Йоганном могли испортить портрет, но до перчатки с гербом они бы не додумались. Арно, наоборот, мог послать капитану вызов, но не стал бы портить стены и возиться с навозом. Луитджи боялся всего на свете, а Карл всего на свете, кроме Луитджи.
Эдвард? Юлиус? Паоло? Может быть… Особенно Паоло. Черноглазый унар обожает всяческие каверзы и чуть ли не в открытую дразнит Арамону и менторов. Ему все сходит с рук — еще бы, кэналлиец, из знатных, и наверняка родственник маршала.
Ричард прекрасно понимал, что, позволь он себе десятую долю того, что позволяют Паоло и Эстебан, его бы в Лаик уже не было. Арамона невзлюбил юношу с первого взгляда и делал все, чтобы его жизнь стала невыносимой. Пока остальные занимались фехтованием или гимнастикой, Дик стоял навытяжку с поднятой шпагой в руке, во время учебных поединков ему доставался то самый никчемный противник, то, наоборот, слишком сильный, юношу заставляли по десять раз переписывать написанное, оставляли без ужина, распекали за нерадивость и неопрятность, хотя он выглядел не хуже других.
Придирки следовали друг за другом, и Ричард не сомневался — Арамона и большинство менторов ждут, когда герцог Окделл сорвется, но он терпел. Он дал слово матушке. Он дал слово Штанцлеру и Эйвону. Если б не это, Дикон давным-давно выплеснул бы Арамоне в лицо какое-нибудь варево и ушел, хлопнув дверью, но Окделлы всегда держат клятву.
Зима выдалась теплой, но ничего хорошего в этом не было — промозглая сырость, мокрые стволы растрепанных деревьев, раскисшая бурая земля, бесконечные дожди и непроглядная тоска. Днем унары фехтовали, танцевали, занимались стихосложением и арифметикой, вникали в олларианскую трактовку демонских сущностей и доблестную историю королевского рода. По вечерам всех разгоняли по кельям, хотя монастырский устав наверняка был мягче.
Разговор с братцами Катершванцами был первым и последним. Первые четыре месяца унары встречаются друг с другом лишь в трапезной и на занятиях в присутствии слуг и менторов, а на ночь спальни запираются. Лишь по прошествии испытательного срока фабианцам разрешают отлучаться в город, а вечерами гулять по парку или собираться на превращенной в подобие террасы крыше трапезной. Поездок Дик ждал, встреч и разговоров с товарищами — нет.
Другие унары как-то умудрялись общаться под чужими взглядами, у Дика это не получалось. Он боялся проявлять дружелюбие к Валентину Придду и горцам, боялся дерзить «навозникам», боялся сказать то, что будет использовано против него, боялся, что от него отвернутся, оскорбят память отца или, наоборот, полезут в душу. Его общества, впрочем, тоже никто особенно не искал, но хуже всего был сам дом. Огромный, полупустой, он был пропитан злобой и ложью, и его не могли согреть ни камины, ни шуточки графа Медузы, хотя без них было бы вовсе тошно.