Если фрески на лестнице восхищали своей тонкостью и соразмерностью, то эта казалась живой, и как же она походила на герцога Алва, только в широко распахнутых синих глазах не было ни злости, ни вызова. Только обреченность.
– Гегцог Эпинэ, – стоило спастись от чудовищ и промчаться лунной дорогой, чтобы вновь услышать Карлиона, – где же вы?
У женщины на потолке те же темные, обметанные болью губы, что и у Ворона. Неужели и эта фреска видна всем?
– Эпинэ, вы нам нужны. – Альдо! Надо идти и смотреть. Лэйе Астрапэ, есть вещи, которые нельзя вынести, но не вынести нельзя еще больше. Иноходец поправил перевязь и улыбнулся.
– Вы заметили, какой тут колодец? Я даже растерялся.
– Надо будет взглянуть, – кивнул Альдо. – Айнсмеллер, я жду!
...Кипарисовый гроб Октавии был отделан пластинами слоновой кости, которые украшали тончайшие гравировки. На крышке чудом уцелел букет иссохших лилий. Нет, не уцелел, прозрачные лепестки посерели, съежились, рассыпавшись серебристой пылью, но морисский кипарис пережил века и был по-прежнему крепок. Рабочие подняли тяжелую крышку с трудом. Взметнулся клуб благовонной пыли; пряный, горький аромат кружил голову, заставляя отступать. Кто-то задыхался, кто-то оглушительно кашлял, сбоку от Робера раздался шум – Арчибальд Берхайм потерял сознание и рухнул прямо на каменный пол.
Гибкие лозы оплетают невысокую стену. Перистые бархатистые листья, багряные, словно старое вино, соцветия. Жара наполнена звоном цикад и дальним ржаньем. Вечером нужно ждать бури, но сейчас тихо, слишком тихо.
– Ты спрашивал, – смеется Тэргеллах, – вот она. Жизнь после смерти, смерть после жизни.
– Красота не может быть смертью, – будь что будет, он тронет дрожащие лепестки, – они слишком похожи на алые ройи, чтоб быть цветами.
– Пока они живы, они безопасны, – рука мориска касается цветочной грозди, – они защищают свою жизнь своей же смертью...
– Уходите! – услышал собственный голос Робер. – Это понсонья... Ею нельзя долго дышать.
Откуда он это знает? Неважно, главное, знает.
– Это яд? – взвизгивает кто-то, кажется, Ванаг. – Яд?
– Яд, – подтверждает Спрут. – Мориски пользуются цветами понсоньи при бальзамировании. Запах держится несколько дней.
– Выходите, – бросает сюзерен. – Быстрее!
– Мой король, – конечно же, это Ричард, – я не уйду раньше вас.
– Уйдешь, – глаза Альдо побелели, – это приказ!
Первым на лестнице оказался Кавендиш, кто был вторым, Робер не заметил. Голова кружилась, волосы трепал горький ветер, били в землю рогатые молнии, и несся, несся к черной башне золотой осенний жеребец.
– Робер! – Альдо? Чего ему надо? – Идем, все уже наверху.
– Как скажешь, – кивнул Робер, поднимая глаза. Синеглазая путница исчезла. На потолке проступали темные пятна, напоминавшие грубо намалеванную пегую лошадь.
– Закатные твари. – Сюзерен обо что-то споткнулся и отбросил помеху с дороги. Глухо звякнуло, Робер зачем-то оглянулся. На потускневшем мраморе валялась ржавая подкова.
1
– Жить можно только в море, – объявил Ротгер Вальдес и поправил шляпу. – Воистину моим полупредкам есть за что ненавидеть дриксов.
Вдоволь нарыскавшаяся по заливу «Астэра» возвращалась в Хексберг. За кормой бушевал закат. Солнце наполовину ушло за горизонт, зато оставшаяся половина разрослась чуть ли не вдвое. Тревожный багряный свет превращал колышущуюся воду то ли в вино, то ли в кровь.
– «помянешь ли брата на заре кровавой...» – неожиданно пробормотал Луиджи, не в силах оторваться от раскаленного горизонта.
– Есть такая песня, – кивнул Вальдес. – Будь я в бо́льшей степени марикьяре, а еще лучше – кэналлийцем, я бы ее пел. Если б у меня был слух.
На закате нельзя загадывать о будущем, на закате нельзя никому верить, в закат нельзя смотреть. Раньше это казалось Луиджи глупостью, но умирающее солнце заливает душу кровью...
– Ротгер, – уходящий в море алый диск одновременно тянул и отталкивал, – почему на талигойском флоте столько марикьяре?
– Они рождаются моряками, причем драчливыми, – сообщил вице-адмирал, – куда еще их девать? Да и дрикс среди марикьяре все равно что корова в табуне. Не затесаться! Приходится издали глядеть. Ты не представляешь, сколько здесь рыбаков и торговцев осенью крутилось. Один аж в военную гавань с дыркой в борту заполз. Кэцхен [41] его, видите ли, трепанула, морду гусиную... Много чести!
– Значит, мои офицеры по кабакам не зря болтаются, – попытался улыбнуться Джильди. – Варотти – тот уже сам поверил, что видел Альмейду на Марикьяре.
– Вот и молодец, – одобрил Вальдес, его лицо стало вдохновенным. – Ты только представь. Вот негоциант, добрый, славный человек, возвращается в Метхенберг, целует жену и двух румяных детишек, мальчика и девочку. Возможно, даже близнецов... Он надевает новые башмаки, преклоняет колени перед Создателем и отправляется к господину адмиралу цур зее. А возможно, к господину вице-адмиралу Бермессеру или господину генералу Хохвенде. Доброго негоцианта проводят в кабинет, и он, волнуясь, пересказывает слова своего фельпского собутыльника. Альмейда зимует на Марикьяре, в Хексберг только Бешеный, то есть я, но эскадра будет драться.
Гарнизон будет драться. Горожане и те будут драться. Мы понимаем, как тяжело нам придется, но мы не отдадим родной земли, то есть воды, даже если придется в нее лечь. Пусть нас мало, но мы не отступим!
Наш добрый негоциант слышал все своими ушами и видел своими глазами. Как ты думаешь, после такого дриксы станут лазить по кустам в поисках собаки или сразу шмыгнут в курятник?
– Шмыгнут, – решил Луиджи и спросил то, что давно собирался: – Хоть ты мне скажи, как «гусей» правильно называть, дриксы или дриксенцы?
– Для талигойцев они дриксенцы, то бишь подданные кесаря, – если Вальдес и удивился вопросу, то вида не показал, – а для бергеров и иже с ними – дриксы. Это больше, чем вражда... Куда там эсператистам и олларианцам!
– Почему? – солнце все еще не желало заходить. Наоборот, оно словно бы приподнялось и стало еще больше. – Что они не поделили?
– Был бы здесь мой родственник Вейзель или, того страшнее, моя тетушка, – Вальдес сделал большие глаза, и фельпец не выдержал, хихикнул, – ты бы погиб под обрушенными на твою голову «гусиными» прегрешениями. Бергеры не забывают ничего. Это у южан месть на клинке: смыл и забыл, у северян она – в костях. Не вытащишь.