Зажмурился, опустил взор, потряс башкой…
Опосля потряс ещё разок.
Нет, не померещилось.
Вокруг меня таких же шаров – тьма несметная, более чем в своём городе несчастном я видывал, стоят на земле часто-часто, словно яйца в безразмерном курятнике, и елсы людей из них выгоняют, и народу столько, будто тот народ со всего домена собран…
Как шибануло меня тут по мозгам – бодрячок так не охаживал.
Со всего домена…
Да со всего домена и есть – видно, взаправду День Страшного Суда грянул, и сгинул мой прежний мир на веки вечные.
Стою я, значит, зрю, скатертью дорога, башка трещит от мыслей бестолковых и кругом идёт, а чёрное дело тем временем своим чередом катится: те из шаров, что от людей вже освободились, другой работой занялись. Опустится шар на свободное место, снова поднимется – а на том месте вже изба готовая стоит. Новенькая, как с иголочки, ладная вся, наличники резные, крылечко крашеное с навесом, двускатная крыша черепицей красной так ровно выложена, как токмо именитым мастерам под силу. Не работа – а загляденье, искусства произведение. Я сам коваль именитый, хоть и бывший, не понаслышке ведаю, каких трудов стоит настоящая работа. Шары же пекут избы, словно блины, без остановки и продыху…
Да токмо не дали доглядеть мне, потому как, скатертью дорога, в энтот момент обо мне самом вспомнили. Прорезался в боку моего шара выход, опустился лепестком прозрачным на землицу, дохнуло мне в лицо свежим воздухом, пряным, незнакомым…
А там, снаружи, вже феликсы железные почётным полукругом выстроились, меня поджидают. Даже тот, зараза, оклемался, кого я промеж глаз алебардой приложил, – по вмятине приметной и узнал. Крепкая всё-таки башка у феликсов, нечеловечески крепкая. А энтот, меченый, заметив, что я на него уставился, одну из своих четырёх рук поднял и пальцем меня поманил. Выходи, мол, не тяни время, всё одно судьбину не переломишь.
Вспомнил я, что где-то моя алебарда здесь валяться должна, присел на корточки, пошарил вокруг, взора напряжённого от феликсов не отрывая – чтобы чего неожиданного, отродья проклятые, не выкинули… Нашёл. Поднялся снова, перехватив древко поудобнее, да сжал в руках своих ковальских – крепко так сжал. Крепче, чем любимый молот во время работы. Ну нет, думкаю остервенело, не пойду. Всё равно не бывать по-ихнему. Сдохну прямо здесь, отбиваючись, но не выйду на энту землицу неведомую, на муки людские приготовленную. Всю семью мою оприходовали, страховидлы проклятые, да так, что память у всех отшибло начисто, значит, и не мои они больше, не родичи, а так, куклы безликие, лицедейские, ни на что не годные…
Страшно мне – прямо сил никаких нет, взмок с макушки до ног, пот едучий аж ручьями по телу бежит, в сапогах скапливается. Стою и для храбрости ором ору, проклятия на котелки феликсов рассылаю, всему роду их железному до распоследнего колена! Токмо и осталось у меня желания – башку какому-нибудь отродью снести алебардой верной, прежде чем самого жизни лишат навечно.
А феликсы возьми да и махни на меня руками. Типа – надоел ты нам, паря, живи как знаешь, а у нас и своих проблем хватает.
Тут же закрылся лепесток-мосток, и взмыл мой шар в высь стремительную…
Сердце прямо оборвалось. Понял вдруг я, какой же я дудак набитый, что со своей семьёй судьбину не разделил и остался тепереча на весь белый свет один-одинёшенек. Выронил я алебарду, упал ликом на пол прозрачный, уставился вниз во все очи, слезами горючими обливаясь да глядя на то, как шар уносит меня всё выше и выше. И сквозь слёзы узрел картину страшную, необъяснимую. Мир-то энтот вдруг оказался круглый, как детская игрушка-поскокушка. Ой, думкаю, пропали родичи мои совсем. Энто ж как на таком пятачке стокмо народу вместе уживётся? Да ещё ненароком можно с края крутого сверзнуться во тьму непроглядную – эвон он махонький какой, тот мир…
Такие вот дела, скатертью дорога…
Не помню, когда обратно в Универсум прибыл, – сон меня мертвенный одолел, усталостью тяжкой навеянный. Оно и понятно – столько всего за день тот перенёс, сколь иному человеку и во всю жизню не выпадает. А проснулся вже оттого, что несут меня куды-то елсы на носилках, а я и дёрнуться не могу – по рукам и ногам вервиями конопляными крепко-накрепко повязан. Зрю токмо, что несут по земле домена моего родимого – знакомое всё вокруг, сердцу в радость, душе на облегчение – и трава, и деревья, и Зерцало Небесное, здоровенным бледно-жёлтым тазом в небесах зависшее. Да не в радость мне всё энто. И дёргаться я не хочу. Такое безразличие на меня напало к происходящему, что хоть прямо здесь меня кончай – слова супротив не скажу. Наоборот, токмо благодарен буду – от терзаний душевных избавиться. Единственное, что какое-то подобие любопытства вызвало, так то, что елсы были особенные – здоровенные, мускулистые хари, поперёк себя шире, одной рукой носилки держат, а в другой громадные трезубцы несут, с острыми и широкими как косы наконечниками. Пожалуй, такие и железных феликсов бы уделали. А уж меня и подавно. Сразу ясно стало, что для меня их и подбирали, ежели вдруг, скатертью дорога, снова буйствовать возьмусь.
Так и донесли меня до Края домена, тихого и смирного, ни разу даже матюгальником никого не обложил. Подтащили к тому самому неправильному веховому олдю, у которого два лика в одну сторону смотрят, положили аккуратно на землю сырую, а опосля один из елсов, видно из главных, так треснет олдю в лоб! В то же мгновение олдь полыхнул, как Небесное Зерцало, – прямо изнутри камня во все стороны ударил яркий свет! Не успел я ахнуть, как елсы подхватили носилки и прямо в энтот свет меня и сунули…
Вот так я к оказался среди людей.
С тех пор брожу я по Универсуму неприкаянно, понять пытаюсь, за что моему домену такую судьбину Олди Великие и Двуликие уготовили, за какие такие грехи, и как ни стараюсь изгнать из памяти весь ужас, что довелось пережить, не могу. Не могу, и всё тут, скатертью дорога. Вот и тщусь, по мере сил своих скудных, людишек на путь истинный наставить, как я его понимаю, а меня за то Безумным Проповедником нарекли…
Это ж какое здоровье надо иметь, чтобы на всё правильно реагировать!
Апофегмы
– Хрясь! Вжик! Трах-тарарах!
Сабли Хитруна, Ухмыла и Жилы так и мелькали, злобно вгрызаясь в трухлявую древесину, а Скалец с Буяном (снова лишённым сабли и оттого донельзя мрачным) суетились рядом, отшвыривая срубленные ветви, чтобы те не мешались под ногами свежеиспечённых дровосеков. Работали бандюки прямо-таки остервенело, не замечая ни усталости, ни щепок, летящих во взмокшие лица.
На этот раз подходящее дерево нашлось почти сразу, едва ватага в полном составе сиганула с грузовоза на землю Проклятого домена. Дерево было большое и толстое. Хорошее такое дерево – одному ствол никак не обхватить, разве что ватаману с его загребущими руками. А самое главное, рубить ствол надобности уже не было – старая липа, проигравшая своё последнее сражение с жизнью, и так валялась на земле, задрав в небо трухлявые ветки, словно руки в немой мольбе. Причём, грохнувшись наземь, дерево умудрилось придавить насмерть какого-то мелкого приблудного козла – из диких. Судя по высохшим комьям земли, которые сыпались при ударах с вывороченных корней, по затхлой сырости в глубокой яме под ними, а также по жуткой вони, разившей из-под ствола, с момента падения дерева прошло уже несколько дней.