Драматизм существования такой женщины заключен в том, что, несмотря ни на что, в ней жива и действенна совесть, голос которой она пытается, но не может окончательно заглушить в себе никакими ухищрениями, никакими идеологиями и моралями, никакой интеллектуальной деятельностью. Совесть, данная ей как глубокое чувство Истины, обрекает ее часто на мучительное существование в мире бессовестном и полумертвом. Эта ущемленная, раненая, больная совесть, сокрытая в затаенных глубинах ее существа, определяет собою весь надломленный, надрывный, трепетный строй ее души, создает даже известную мазохистскую сладость душевного самоистязания.
Совесть – ее боль, страдание, отчаяние, ее безнадежное желание любви и добра – делает ее одинокой и несчастной, отталкиваемой и непонимаемой людьми, часто вовсе не нужной им – люди ценят социальные игры, – и женщина, все больше страдая от непонимания и безысходного одиночества, замыкается в себе, душевно истязает себя, тайно упиваясь собственным страданием. Она для себя – палач и жертва одновременно, она и гордится собою, и ненавидит себя, она чувствует себя сокровищем, которое никому не нужно. Бегство от этих переживаний толкает ее к тому, чтобы стать ложной женщиной и завладеть миром, который ее оттолкнул и оскорбил.
Более всего на свете женщина нуждается в рыцаре, способном вдохновиться ею, но в славную эпоху автоматизированных биороботов и полуживых автоматов, имеющих вместо живой души лишь центральную нервную систему с ее «высшей нервной деятельностью», эта мечта особенно несбыточна и утопична. Мироощущение женщины, религиозное по самой сути своей, не находит отзвука в господствующем мировоззрении и деятельной практике окружающих ее людей, в которых нет места Богу, а потому Совесть ее становится для нее самой непомерным душевным грузом и каким-то непонятным чудачеством.
Ложная женщина появляется в чрезмерно социализированной среде, где властвует мужское мировосприятие. Этому миру чужды женские ценности существования: почитание святыни, религиозно-символическое выражение духовной жизни, обращенность к личности, опора на личную нравственность. Ему потребен иной тип личности – организованный, предприимчивый, в меру агрессивный деловой партнер, действующий в рамках моральных правил и обязательств, вся активность которого направлена на достижение вполне объективных целей, дающих ему чувство морального удовлетворения и собственной социальной значимости. В таком обществе женственность женщины становится ненужной, она не находит в нем душевного отклика, не находит святыни, которой могла бы поклониться.
Вряд ли, однако, отчетливо и последовательно осознает она, что все это так, ведь с раннего детства приучена она к «спасительной» мысли о том, что все на свете имеет «естественные причины» своего происхождения, все, чем она живет, что чувствует, что любит или ненавидит, чем тревожится и в чем страдает, весь ее внутренний мир обусловлен исключительно «объективными причинами». Свои переживания она связывает не столько с духовно-нравственной сферой, сколько с психофизиологической плоскостью бытия. Страх, отчаяние, волнение, предчувствия, тревожные сновидения и т. д. – все это ее материализованное сознание невольно, почти автоматически, относит в разряд психофизического дискомфорта и искажает истинную суть этих вещей. И является дежурная таблетка транквилизатора в ответ... на Божий призыв.
Поведение и настроение такой невротизированной женщины очень трудно понять обыденному рассудку, для которого все ее душевные запросы и движения происходят от того, что она просто-напросто «дурью мается», не находя своего места в жизни и страстно желая чего-то несбыточного. Здесь и является соблазн прикрыться социальной маской. Защитные маски ложной женщины делают ее социальную жизнь внешне более определенной и последовательной, но без этих масок ее характер проявляет себя противоположным и непоследовательным, потому что свое плодотворное душевное содержание, способное к благому переживанию веры, любви и надежды, она изживает в себе как чувства неуверенности, страха и безнадежности, опустошающие ее.
Лишенная масок и той психологической защиты, которую они могли бы ей дать, женщина теряет ориентацию в обществе. Она как будто не живет, а играет «в жизнь», и почти всегда недовольна своей игрой, потому что душевно жаждет «настоящего», «подлинного», «своего», чему можно верить и чего нет в ее окружении. Она неосознанно мстит самой себе за то, что не может найти себя, своего места в жизни, не может обрести в себе то единственно желанное состояние, которое соответствовало бы ее исконному женскому чувству. Она лишь взвинчивает себя в заранее обреченной попытке утвердиться в тех качествах и свойствах своего социального лица, которые сама же совестливо отрицает в себе и для себя.
Она хочет быть самой собой, она хочет иметь свое лицо, но как явить его миру, который в этом лице не нуждается? Как явить самовлюбленно маскулинизированному миру женственность?
Не умея играть в маски-роли ложных женщин, она превращается в конце концов в довольно унылую комбинацию фригидности и рассудочных претензий, окончательно удушающую ее женственность, делающую ее существом плоским, нудным, лишним и вообще «никаким».
Невротизированная женщина все время чего-то ждет и ждет – скорее всего, чуда, которое освободит ее... от самой себя. Она искренне не знает, что должно, а что не должно для нее, что достойно, а что не достойно ее, потому что ее сознание, забитое штампами казенного социального воспитания, которое не обращает внимания на половую принадлежность своих воспитанниц – индустриальному социуму нужны «работницы», а не «чудные мгновения», – ее сознание не позволяет раскрыться ее женственности.
Она не может заявить о себе яркостью характера, не может заставить общество признать себя, она остается мучительно замурованной в себе и неблагодатной для окружающих. Она мечется в безысходной попытке отстоять себя, будучи внутренне неуверенной в обоснованности подобной претензии.
Ее чинная «сверхморальность», в которую она играет и которую она, чем более взращивает и лелеет в себе, тем более тайно ненавидит, может, что называется, «полететь кувырком», как только наступит для этого соответствующий критический момент, а на месте этой «сверхморальности» и «благопристойности» может воцариться самая непотребная, демонстративная сексуальная распущенность, подсвеченная к тому же каким-то настроением мрака и безысходности; распущенность, которая приведет в недоумение и замешательство всех, знавших эту женщину и принимавших ее за «образец порядочности».
Ее интеллектуальная деятельность, также всегда несколько чрезмерная и натужная, может сильно опостылеть ей, и она отпрянет от своих интеллектуальных занятий, приевшихся ей как консервы, и при этом как-то максималистски резко и жестко возведет на место прежних своих «святынь» что-нибудь уж больно «природное», «естественное», «простое» и даже «примитивное», да еще и поклонится этому новому своему идолу, так что окружающие ее будут просто шокированы таким ее превращением.
Если же она захочет показаться окружающим, да и самой себе, «женщиной без предрассудков», то ее «сексуальная распущенность», в которую она несколько угловато будет играть и в которой она не всегда до конца будет «распущенной», может мгновенно смениться у нее потребностью в каком-то «моральном очищении» и «совершенствовании», и она устремится, подобно иному совестливому правдоискателю, к поиску «духовных основ» жизни, который почти неминуемо кончится у нее не чем иным, как скучным и довольно банальным морализированием и доморощенной религиозной обрядовостью, что не только не удовлетворит, но, скорее, раздражит и обезнадежит ее. Она может застрять на магии или экстрасенсорике и здесь будет пытаться получить, правда в весьма своеобразном и даже извращенном виде, удовлетворение своего неизжитого религиозного чувства.