За обедом она была немногословна, а потом, слушая радио, лежала на диване с закрытыми глазами, и Энсон уже подумывал, не стеснительно ли его присутствие в столь позднее время. Но в девять часов, когда Хэгерти встал и любезно сказал, что оставит их ненадолго вдвоем, она понемногу разговорилась и стала рассказывать о своем прошлом.
— Первый мой ребенок, — сказала она, — та старшая девчушка, которую мы зовем Милочкой, — я чуть не умерла, когда узнала, что мне предстоит ее родить, ведь Лоуэлл был для меня совсем чужим. Мне даже не верилось, что у меня может быть ребенок. Я написала тебе письмо, но тут же его изорвала. Ах, Энсон, ты так дурно со мной поступил.
Снова меж ними началось прежнее общение, которое то сближало, то разделяло их. В душе Энсона вдруг ожили воспоминания.
— Ведь ты, кажется, был помолвлен? — спросила она. — С девушкой по имени Долли, не помню ее фамилии.
— Я никогда не был помолвлен. Собирался один раз, но никогда не любил никого, кроме тебя, Паула.
— Полно тебе, — отозвалась она. И продолжала после короткого молчания: Теперь мне впервые хочется иметь ребенка. Понимаешь, я влюблена — наконец-то.
Он не ответил, потрясенный ее предательской забывчивостью. Должно быть, она заметила, что это «наконец-то» задело его за живое, а потому добавила:
— Ты меня тогда очаровал, Энсон, ты мог сделать со мной все, что угодно. Но мы никогда не были бы счастливы. Я слишком глупа для тебя. Я не люблю все усложнять, как ты. — Паула снова помолчала. — Ты никогда не обзаведешься семьей, — сказала она.
Эти слова поразили его, как удар в спину, — из всех обвинений этого он решительно не заслуживал.
— Я мог бы обзавестись семьей, будь женщины иными, — сказал он. — Если бы я не видел их насквозь, если бы женщины не терзали нас за других женщин, если бы у них была хоть капля гордости. Если бы только я мог уснуть на время и проснуться в кругу настоящей семьи — да ведь я для этого и создан, Паула, женщины всегда это чувствовали, потому-то я им и нравился. Просто я уже не могу выносить все, что этому предшествует.
Хэгерти вернулся около одиннадцати; когда они выпили виски, Паула поднялась и сказала, что ей пора спать. Она подошла к мужу.
— Где ты был, дорогой? — спросила она.
— Мы выпили по стаканчику с Эдом Сондерсом.
— Я беспокоилась. Думала, может, ты сбежал от меня.
Она прильнула головой к его груди.
— Он такой милый, правда, Энсон? — спросила она.
— Необычайно, — отозвался Энсон со смехом. Она подняла голову и взглянула на мужа.
— Ну, я готова, — сказала она. Потом обернулась к Энсону. — Хочешь увидеть наш семейный гимнастический трюк?
— Да, — сказал он, притворяясь заинтересованным.
— Ладно. Алле-гоп!
Хэгерти легко подхватил ее на руки.
— Это называется наш семейный акробатический трюк, — сказала Паула. — Он относит меня наверх. Ну разве не мило с его стороны?
— Да, — сказал Энсон.
Хэгерти слегка наклонил голову и коснулся щекою лица Паулы.
— И я его люблю, — сказала она. — Ведь я тебе уже говорила об этом, правда, Энсон?
— Да, — сказал он.
— Он самый славный на свете, — ведь правда, мой дорогой? Ну, спокойной ночи. Алле-гоп! Видишь, какой он сильный?
— Да, — сказал Энсон.
— Я там положила тебе пижаму Пита. А теперь сладких сновидений — увидимся за завтраком.
— Да, — сказал Энсон.
Старшие компаньоны фирмы настаивали, чтобы Энсон уехал на лето за границу. Вот уже целых семь лет он, в сущности, не отдыхал, говорили они. Он засиделся на месте, надо переменить обстановку. Но Энсон упорно отнекивался.
— Если я уеду, — заявил он, — то не возвращусь никогда.
— Но это же глупо, старина. Вернешься через три месяца, и всю твою хандру как рукой снимет. Будешь здоров, как прежде.
— Нет. — Он упрямо качал головой. — Если я прерву работу, то уже больше к ней не вернусь. Прервать работу означает сдаться, а это конец всему.
— Давай все же рискнем. Если хочешь, уезжай на полгода, — мы не боимся, что ты нас покинешь. Без работы жизнь будет тебе не мила.
Они взяли на себя все хлопоты, связанные с поездкой. Ведь они любили Энсона, — его любили все, — и свершившаяся с ним перемена нависла над фирмой, как туча.
Рвение, которое неизменно сопутствовало всякому делу, участливое отношение к равным и подчиненным, неизменная заразительная бодрость — за последние четыре месяца нервное перенапряжение заглушило эти черты, и они сменились унылой суетливостью сорокалетнего человека. При заключении всякой сделки он стал теперь лишь обузой и бременем.
— Если я уеду, то не вернусь никогда, — сказал он. За три дня до его отплытия Паула Леджендр-Хэгерти умерла во время родов. Я тогда часто его видел, потому что мы собирались вместе плыть через океан, но впервые за долгие годы нашей дружбы он ни словом не обмолвился со мною о своих чувствах, и сам я не замечал в нем ни малейших признаков душевного волнения. Больше всего его заботило, что ему уже тридцать лет, — во всяком разговоре он искал случая напомнить об этом, а потом умолкал, словно полагая, что слова эти вызывают у собеседника череду мыслей, которые красноречиво говорят сами за себя. Подобно его компаньонам, я был поражен происшедшей в нем переменой и обрадовался, когда пароход «Париж» пустился в путь по водной стихии, разделяющей континенты, и его заботы остались позади.
— Не выпить ли нам? — предложил он.
Мы пошли в бар с чувством приподнятости, обычным в день отъезда, и заказали четыре «мартини». После первого коктейля он вдруг преобразился неожиданно простер руку и хлопнул меня по колену с веселым оживлением, какого я не замечал за ним уже много месяцев.
— Ты обратил внимание на ту девушку в красном берете? — спросил он. — У нее румяные щечки, и провожали ее двое полицейских сыщиков.
— Она и впрямь хорошенькая, — согласился я.
— Я справился по списку у помощника капитана и узнал, что она здесь без сопровождающих. Сейчас позову стюарда. Вечером мы с ней пообедаем.
Вскоре он меня покинул, а через час уже прогуливался по палубе в ее обществе, разговаривая с нею звучным, звонким голосом. Ее красный берет ярким пятном выделялся на фоне зеленовато-серого моря, и время от времени она стремительно вскидывала голову с улыбкой, выражавшей удовольствие, любопытство и предвкушение чего-то нового. За обедом мы пили шампанское и славно повеселились — а потом Энсон играл в бильярд с завидным увлечением, и некоторые пассажиры, видевшие нас вместе, расспрашивали меня, кто он такой. Когда я уходил спать, он и девушка болтали и смеялись на диванчика в баре.
За время плаванья я видел его реже, чем мне хотелось бы. Он пробовал сколотить компанию из четверых, но для меня дамы не нашлось, и мы с ним встречались только за столом. Правда, иногда он пил коктейли в баре и рассказывал мне про девушку в красном берете и про все перипетии их знакомства, приукрашая их, по своему обыкновению, причудливыми и забавными подробностями, и я радовался, что он снова стал самим собой или, по крайней мере, таким, каким я его знал и понимал. Думается мне, он бывал счастлив, только когда какая-нибудь женщина в него влюблялась, тянулась к нему, как металлические опилки тянутся к магниту, способствуя его самовыражению, что-то ему обещая, не знаю, что именно. Быть может, это обещало ему, что на свете всегда будут женщины, готовые пожертвовать самой светлой, самой свежей и чудесной порой своей жизни, дабы хранить и оберегать чувство превосходства, которое он лелеял в душе.