— Хорошие у вас дети, воспитанные, умеют себя вести.
— А мы довольны Онорией, хоть куда девица.
Вернулась из кухни Марион Питерс. Высокая, с вечно озабоченными глазами от свежей американской миловидности не осталось и следа. Впрочем, Чарли никогда не находил ее привлекательной, только удивлялся, когда кто-нибудь вспоминал, какая она была хорошенькая. Они невзлюбили друг друга безотчетно, с первой минуты.
— Ну, как Онория, на твой взгляд?
— Чудесно. До чего выросла за десять месяцев, поразительно. Да вся троица загляденье.
— Вот уж год не знаем, что такое врач. Как тебе в Париже после такого перерыва?
— Непривычно как-то, совсем не видно американцев.
— И слава богу, — мстительно сказала Марион. — По крайней мере, заходишь в магазин, никто тебя не принимает за миллионершу. Мы пострадали не меньше других, но, вообще говоря, так оно куда лучше.
— И все же славно было, как вспомнишь, — сказал Чарли. — На нас смотрели, точно на сказочных принцев и принцесс, которым все дозволено и все прощается. А сегодня в баре… — он осекся, слишком поздно заметив свою оплошность,…я не встретил ни одной знакомой души.
Она бросила на него острый взгляд.
— Казалось бы, хватит с тебя баров.
— Я заходил всего на минуту. У меня правило, виски с содовой раз в день, и больше ни капли.
— Может быть, выпьешь коктейль перед обедом? — спросил Линкольн.
— Мое правило — один раз в день, значит, на сегодня довольно.
— Будем надеяться, что это надолго, — сказала Марион.
Она говорила холодно, с явной неприязнью, но Чарли только усмехнулся, не стоило обращать внимания на мелочи, когда решалось главное. Наоборот, ее враждебность была ему на руку, он понимал, что нужно лишь выждать. Дождаться, пока они заведут разговор о том, что привело его в Париж, ведь они знают, зачем он приехал.
За обедом он старался и не мог определить, на кого Онория больше похожа, на него или на мать. Счастье, если ей не достались от обоих те свойства, которые навлекли на них беду. Его захлестнуло желание оградить, уберечь. Он, кажется, знал, что ей нужно больше всего. Он верил в твердость духа, он хотел перенестись на целое поколение назад и вновь уповать на твердость духа, как некую непреходящую ценность. Все прочее снашивалось дотла.
После обеда он просидел недолго, но не поехал домой. Любопытно было взглянуть на ночной Париж новыми глазами, яснее, строже, чем в те прежние дни. Он взял strapontin [4] в «Казино» и смотрел, как изгибается в арабесках шоколадное тело Жозефины Бейкер.
Через час он вышел и не спеша направился в сторону Монмартра, вверх по улице Пигаль, на площадь Бланш. Дождь перестал; по-вечернему одетые люди высаживались из такси у дверей кабаре, в одиночку и по двое прохаживались cocoties [5] , было много негров. Он миновал освещенный подъезд, из которого доносилась музыка, и, почуяв что-то знакомое, остановился, — это оказалось заведение Бриктопа, и сколько часов сюда ухнуло, сколько денег. Еще несколько дверей, и еще одно полузабытое место давних сборищ; он опрометчиво заглянул в дверь. Тут же с готовностью грянул оркестр, вскочила на ноги пара профессиональных танцоров, и с возгласом: «Милости просим, сэр, поспели к самому сбору!» — к нему устремился метрдотель. Чарли поспешил убраться. Да, думал он, для такого нужно черт те сколько выпить.
У Зелли было закрыто, и сомнительные гостинички по соседству прятали свои облезлые стены в темноте, зато на улице Бланш светились огни, слышался бойкий говор парижан. «Пещеры поэтов» не стало, но по-прежнему разверзали пасти кафе «Рай» и кафе «Ад» — и даже, у него на глазах, заглотнули скудное содержимое туристского автобуса — одного немца, одного японца и чету американцев, которая покосилась на него испуганно.
Вот и все, к чему сводился Монмартр, его старания, ухищрения. Порок и расточительство обставлены были совершенно по-детски, и Чарли вдруг осознал, что значат слова «вести рассеянный образ жизни» — рассеять по ветру, обратить нечто в ничто. В предутренние часы всякий переход из одного заведения в другое был как бы резкий скачок в иное человеческое состояние, скачок в цене за возможность все более замедлять свой ход.
Вспомнились тысячные бумажки, отданные в оркестр за то, что сыграли по заказу одну вещицу; сотенные бумажки, брошенные швейцару за то, что кликнул такси.
Впрочем, все это отдавалось не даром.
Все это, вплоть до совсем уж дико промотанных денег, отдавалось, как мзда судьбе, чтобы не вспоминать главное, о чем только и стоило помнить, о чем теперь он будет помнить всегда, — что у него забрали ребенка, что жена скрылась от него на вермонтском кладбище.
В пронзительном свете brasserie [6] с ним заговорила женщина. Он взял для нее омлет и кофе, потом, стараясь не встречаться с ее зазывным взглядом, дал ей двадцать франков, сел в такси и поехал в гостиницу.
Когда он проснулся, стоял осенний солнечный день — подходящая погода для футбола. Вчерашняя хандра прошла, встречные на улице радовали глаз. В двенадцать он сидел против Онории в «Ле Гран Ватель» — из всех знакомых ресторанов только этот не приводил на память ужины с шампанским, долгие обеды, которые начинались в два пополудни и завершались в расплывчатых, мутных сумерках.
— Ну, а как ты насчет овощей? Возьмем тебе что-нибудь?
— Давай.
— Есть epinards [7] , chou-fleur [8] , морковка есть, haricots [9] .
— Chou-fleur, если можно.
— Еще что хочешь?
— Я за обедом больше не ем.
Официант переигрывал, изображая, как любит детей.
— Qu' elle est mignonne la petite! EIle parle exactement comme une francaise [10] .
— Что скажешь насчет сладкого? Или подождем, там видно будет?
Официант скрылся. Онория с надеждой взглянула на отца.
— Что мы сегодня будем делать?
— Первым долгом идем на улицу Сент-Оноре в магазин игрушек, и ты выбираешь, что твоей душе угодно. Потом едем в театр «Ампир» на утренник.
Она помялась.
— Утренник — это хорошо, а в игрушечный лучше не надо.