Еще несколько крыс подбирались к ним по трубопроводам и кабелям, проложенным под потолком. Они решили больше не останавливаться и побежали вперед по предательски прогибающейся от каждого их шага платформе.
Впереди раздались выстрелы.
* * *
Когда вода хлынула в столовую, Клер Рейнольдс допила третью чашку кофе и выкурила четвертую подряд сигарету, нарушив ею же самой для себя установленную норму.
Она устала убеждать мятежных сотрудников станции не совершать того безрассудства, которое лишь приведет их к гибели, но они были непреклонны в своем намерении покинуть убежище. Кроме того, она была обескуражена двойной игрой Дили и пыталась найти какое-то объяснение этому двуличию. Например, он при всех настойчиво убеждал ее, что она может без всяких ограничений пользоваться лекарствами, в том числе и наркотиками, в любой ситуации по ее собственному усмотрению. Это была явная ложь, однако Дили уговаривал ее не беспокоиться по этому поводу, потому что лекарства принадлежат всем, перед лицом болезни все люди равны.
Клер снова закурила, подумав о том, что если они в конце концов покинут убежище, то уж сигарет в разрушенном городе окажется больше, чем курильщиков. Поэтому она решила больше не ограничивать себя. Конечно, она понимала, что подает не слишком хороший пример окружающим, особенно если принять во внимание ее профессию. Правда, это не слишком волновало ее и раньше, а теперь — тем более. В нынешней ситуации предупреждение министерства здравоохранения, напечатанное на пачках сигарет: “Курение — опасно для здоровья”, — выглядело просто смешно. Его мог бы заменить плакат: “Радиация опасна для жизни”. Но некому писать эти плакаты, да и предупреждать некого.
Она погасила окурок и зажгла новую сигарету. Кучка пепла в блюдце казалась ей символом того, что осталось от мира. Она поворошила пепел горящим концом сигареты, и он рассыпался, превратившись в ничто. Как все вокруг, как ее собственная жизнь. Клер подумала о том, что люди отказывают представителям многих профессий в праве на проявление эмоций. Так, считается, что пилот во время катастрофы самолета должен думать только о жизни пассажиров и никогда о себе самом. Священнику вроде бы непозволительно размышлять о своих личных проблемах, он обязан думать о прихожанах. Ну и, разумеется, все это относится и к представителям ее профессии — врачам и другому медперсоналу. При этом никто не думает о том, что врач — тоже человек, а не робот, и так же способен на эмоциональные взрывы, как любой другой человек. Более того, по отношению к медикам действует вообще возмутительный штамп: дескать, врач не может заразиться проказой от прокаженного, никогда не заболеет туберкулезом, пользуя больного туберкулезом, да и никакую другую заразу не подцепит. Считается, что у врача должен быть стойкий иммунитет. А почему, собственно, должен? Она горько улыбнулась, вспомнив нескольких знакомых врачей, умерших от самых безобидных болезней, подхваченных у своих пациентов.
Подавляющее большинство упорно считает, что представители некоторых профессий были как бы людьми иной расы, но...
Сколько психиатров сошло с ума? Не счесть.
Сколько священников совершали грехи, достойные сожаления? Увы, очень многие.
Сколько юристов впадали в отчаяние от свершенных ими судебных ошибок?
Но все это в народе считалось исключением из правила. Никто не хотел видеть обычных людей за профессиональной маской. Лишь немногие понимали, что и у врачей, и у юристов, и у пилотов тоже возникают различные проблемы. Кстати, и здесь, в убежище, лишь одного человека беспокоило состояние Клер, ее переживания, ее потери. Это была Кэт Гарнер. Они не раз вместе плакали, давая выход своим эмоциям, и рассказывали друг другу о том, что тревожило каждую из них. И помогала Клер все это время одна только Кэт. Больше ни один человек ни разу не спросил ее, как она себя чувствует, какое у нее настроение, не нужна ли ей какая-то помощь.
Она подышала на стекла очков и протерла их полой халата. Клер была не одна в столовой и вместе с тем была как бы в одиночестве. Наедине со своей кофейной чашкой и блюдцем, переполненным пеплом. Это не означало, что люди сторонились ее. Она сама старалась сохранить некоторую меру отчужденности. Это вошло в привычку, наряду с другими профессиональными приемами. В ее манере общения с людьми присутствовала, вместе с некоторой фамильярностью, и вполне осознанная надменность. Такой стиль поведения способствовал тому, что все контакты проходили в нужном ей русле. Она уже давно и с легкостью играла эту роль и так вжилась в нее, что это не требовало никаких усилий с ее стороны — полная органика во всем. Мало кто догадывался, какой она была на самом деле.
Но сейчас, когда все привычные устои рушились, она вдруг почувствовала, что теряет самое себя. Ей с трудом удавалось не выходить из роли, но больше всего пугало другое — она осознавала, что разрушается как личность. И главной причиной были не внешний хаос и безнадежность ситуации, а ее сны.
Во сне она все время видела живого Саймона. Он шел ей навстречу своей легкой походкой, небрежно раздвигал руками разделявшую их туманную дымку и звал ее с любовью и легким упреком за то, что они так долго не виделись... Он подходил все ближе и ближе, а она почему-то не могла сдвинуться с места, лишь тянулась навстречу ему, стремясь коснуться его дрожащими кончиками пальцев. Она притягивала его к себе магнетической энергией своей любви, дрожа от желания обладать им, отдаться ему.
Когда уже рассеивалась разделявшая их пелена и ему оставалось сделать всего лишь один шаг, перед ней вдруг возникал его изуродованный труп. Она ясно, как в фокусе, видела все его увечья в их ужасающем уродстве: пустые глазницы, в которых копошились ненасытные черви и насекомые, безгубую усмешку на обгоревшем дотла лице, обугленную кожу, мускулы и опаленные дочерна кости. Она видела большую шариковую ручку, торчащую из кармана испепеленного пиджака, ошметки от галстука, петлей болтающегося на шейных позвонках. Впечатление было такое, что этот опаленный скелет только что сняли с виселицы.
И еще она все время видела его руку, которая только что изящным жестом откидывала кисею тумана и тянулась к ней. Рука скелета тоже стремилась дотянуться до нее, и Клер слышала шелест и стук костей. А на изуродованном черепе без глаз, без губ, без носа шевелились тонкие рыжеватые нити — это были остатки его прекрасных волос. Рот его был широко открыт, будто он что-то кричал ей, но до нее доносилось лишь жужжание насекомых, роящихся над этой дырой.
Клер уронила очки, и они упали на стол. Люди, сидевшие рядом, оглянулись и удивленно посмотрели на нее. Пожалуй, они никогда не видели доктора в таком состоянии. Но всех волновали свои проблемы, и никому не было никакого дела до нее.
Клер надела очки, чтобы никто не заметил ее слез, и глубоко затянулась новой сигаретой. Все-таки курение помогало ей сохранять самообладание, и не хотелось думать о том, что она станет делать, когда выкурит весь свой запас.
Если Саймон мертв, уже больше ничего не имело для нее никакого значения. А она не сомневалась в том, что Саймон, ее верный друг и возлюбленный, погиб. И этот страшный, навязчивый сон, похожий на видение, лишь подтверждал ее предчувствие. Горечь потери разрывала ее душу. Она знала, что интуиция не обманывает ее — Саймона больше нет. Он работал хирургом в больнице Святого Томаса, спасал людей, дарил им надежду и жизнь, боролся со злом и в тот день, когда на город сбросили бомбы, дежурил в своей больнице. Клер точно знала, что у Саймона не было никаких шансов выжить, здание больницы наверняка рухнуло от первой же взрывной волны. “Господи, упокой твою душу, Саймон, единственное, о чем я молюсь, чтобы это была мгновенная смерть”, — шептала Клер, и слезы текли по ее лицу.