– Она все время повторяет, что ей ничто не грозит.
– Это верно. Собственно, она попросила меня успокоить вас. Говорит, что, чрезмерно волнуясь за нее, вы самого себя до могилы доведете.
– Но у меня действительно есть поводы для волнений.
– Я на вашем месте чувствовала бы то же самое. Однако, если не считать болей, здоровье у нее превосходное. С ее сосудами она и до ста лет проживет.
Мы помолчали, обдумывая то, что следовало из этих слов.
– Ей может стать хуже? – спросил я.
– Не знаю.
– Но лучше не становится?
Снова молчание.
– Мы делаем все, что можем, – наконец сказала доктор.
Я промолчал.
– Это относится и к вам, – сказала она.
– Так ведь я ничего не делаю…
– О нет, делаете. У нее замечательно улучшилось настроение.
– Ну, не знаю.
– Можете мне поверить. Я наблюдаю ее уже пятнадцать лет. Сейчас ей намного лучше, чем было.
Я старался не думать о том, как выглядело «намного хуже».
– Вы просто продолжайте делать то, что делаете. Я годами уговаривала ее подыскать человека, с которым она сможет вести беседы. Альме необходимо получать все, что удастся, от минут, в которые ее не мучает боль.
Я кивнул.
– Как я уже говорила, на дому я больных не посещаю. Но Альма… – Она притронулась к сердцу, грустно улыбнулась. – Звоните в любое время.
Я вошел в дом. Альма сидела за кухонным столом, на котором стояли две тарелки с вилками и кусок вчерашнего «Захера». Услышав мои шаги, она подняла на меня взгляд и улыбнулась своей загадочной улыбкой. Теперь я видел в этой улыбке знак непроницаемости, густую вуаль печали. Боль давно уже привлекала внимание философов как переживание и универсальное, и не передаваемое кому-либо другому. В определенном смысле наблюдать за человеком, терзаемым болью, труднее, чем сносить такую же самому, поскольку более мощного напоминания о нашем одиночестве не существует. Именно боль ставит пределы нашей способности сочувствовать другому, обводит яркой чертой то, что мы можем надеяться, всерьез надеяться узнать о нем. В тот миг я сильнее, чем когда-либо, хотел быть близким ей человеком, и сознание невозможности этого мучило меня.
Она взяла нож, отрезала себе изрядный кусок торта.
– Сегодня я съем побольше. Думаю, я это заслужила.
Мы ели в молчании. Вернее сказать, я ел – Альма ничего практически не съела, только потыкала торт вилкой, проткнула ею же пакетик густых сливок и выдавила их на торт. Я встал, чтобы ополоснуть тарелки, и, включив воду, услышал, как за моей спиной проехались по полу ножки ее стула.
– Я очень устала и хочу полежать. Если не спущусь к обеду, управляйтесь с ним без меня.
На лице ее одно выражение быстро сменялось другим, и каждое оставалось мне непонятным.
– Надеюсь, вы не станете меня жалеть.
– Никогда, – ответил я. – Даже если проживу миллион лет.
Она кивнула, повернулась и ушла.
Я напомнил себе об услышанном мной от врача, постарался убедить себя в том, что скованность, вялость Альмы – сущие пустяки. Ничего у меня в итоге не вышло, поскольку именно в те минуты, когда ей не хватало сил для разговоров, я начинал с особенной остротой понимать, сколь многим ей обязан. Каким бы утешением ни стал я для нее, Альма уже отблагодарила меня десятикратно. Я навсегда останусь ей благодарным за это и сейчас вспоминаю те дни как самые счастливые в моей жизни, тем более что миновали они очень скоро.
– Ну очень похоже на фильм «Гарольд и Мод», – сказал Дрю.
Был уже конец марта. Я вышел из дома ради неуверенной попытки как-то укрепить иллюзию того, что и у меня имеется свой круг общения. Желая отблагодарить Дрю, раз за разом дававшего мне приют, я купил в ресторанчике «У Дарвина» ленч: сэндвичи и миндальные пирожные размером с сурдину каждое. Мы отнесли все это в Гарвардский двор, уселись на ступенях Университетской столовой и теперь наблюдали за тем, как японские туристы фотографируют изможденных первокурсников.
По-настоящему Дрю звали Цонг-ксю. Компьютерщик по образованию, он приехал сюда из Шанхая, задержавшись на этом пути в Милуоки. Мы познакомились на семинаре по искусственному интеллекту и быстро подружились. Как и у меня, у него было Все Кроме Диссертации; в отличие от меня, он отказался от нее по собственной воле – бросил, чтобы посвятить все время игре в покер. И теперь зарабатывал на жизнь, обдирая в казино «Фоксвудс» участников холостяцких пирушек. Когда он звонил домой, его родители плакали.
– Брось, – сказал я.
– Я что, я ничего, просто ты как-то странно говоришь о женщине, которая годится тебе в бабушки.
Я промолчал. Мне все еще не удалось составить описание моих чувств к Альме. Если не принимать в расчет один до крайности неприятный сон, я не находил ее привлекательной – ну, то есть, per se [16] . Определенно. Встреться мы лет пятьдесят назад… Но сейчас, в данных обстоятельствах… конечно, я не мог видеть в ней предмет эротических желаний.
Однако и дружбой назвать наши с ней отношения было нельзя. В наши дни дружба – это нечто дешевое, легко заменяемое. Войдите в Интернет – и вы сможете обзавестись хоть тысячью «друзей». Дружба такого рода бессмысленна, и я считал, что назвать происходившее между нами «дружбой» значило бы оскорбить Альму. Самым лучшим приближением, какое мне удалось подыскать, была платоническая любовь – не в общеразговорном значении этих слов, но в смысле изначального ее определения: любовь духовная, переступающая телесные границы, лежащая за пределами секса, за пределами смерти. Подлинная Платоническая любовь есть слияние двух душ.
– Она намного интереснее большинства наших знакомых, – сказал я.
– Готов поспорить. – Дрю зарычал, хватая согнутыми пальцами воздух.
– Идиот.
Он засмеялся.
– Я рад за тебя. Ничего не понимаю, но рад.
– Прекрати.
– Что именно?
– Говорить, что рад за меня.
– Так я же рад.
– Я с ней не сплю.
– Угу. Вообще-то и мне больше по вкусу девчонки, у которых ты жил. Не познакомишь нас?
– Тебе не хватает примерно ста фунтов веса.
– Я над этим работаю, – сказал он и засунул в рот половинку пирожного.
К нам подскочил, собираясь сфотографировать нас, турист.
– Похоже, он решил, что мы студенты, – сказал я.
Дрю только кивнул – рот его был забит кокосовой стружкой.
– К вашему сведению, мы не студенты, – сообщил я туристу. – Меня исключили, а он профессиональный картежник.