Он отодвинул тарелку, вытер запястьем губы.
– Вы ведь философ.
Я кивнул.
– Круто. Ей это должно быть в кайф, а?
Я пожал плечами.
– А я вот… – Он провел ладонью по волосам, усмехнулся. – Вы уже знаете? Я к этим штукам и близко подойти не сумел.
– Правда?
– Еще какая. Болезнь такая есть – пониженная обучаемость. Ее это страх как огорчало.
Я вспомнил слова, сказанные Альмой при нашей первой беседе. Быть тупицей – ужасно, вам так не кажется?
– Долго вы с ней прожили? – спросил я.
– Девять лет.
– Она вам нравилась?
Он улыбнулся:
– Я был мальчишкой. Как я, по-вашему, мог себя вести?
– И она всегда болела?
– Все время, что я ее знаю. – Он помолчал. – И всегда рано просыпалась. Я слышал, как она прохаживается наверху – в два, в три утра. Знакомо?
Я кивнул.
– Это может здорово доставать, – сказал он. – Тебя то есть.
Я пожал плечами.
– А иногда она кричала во сне. Сейчас так бывает?
Я испуганно покачал головой.
– Одно время просто вопила через ночь на другую. – Он покатал пальцами крошки по столу. – Когда это произошло в первый раз, соседи легавых вызвали. Решили, что у нас тут режут кого-то.
– Похоже, вам пришлось… трудно, – после паузы сказал я.
– Да, жизнь это малость портило. – Он улыбнулся. – Ну да что тут поделаешь.
Я промолчал.
– Значит, – продолжал он, – вы в задней комнате живете. В бывшей моей.
Альма этого мне не говорила. Я насторожился.
– Штуковину на окне видели? Заметили, что рисунок на шляпе такой же, как на шкуре оленя?
– Любопытно, – сказал я.
– Неужели не заметили?
Я обнаружил, что глупо покачиваю головой.
– Да-да, – сказал он. – Проверьте потом. Хотя чего ждать-то?
Он встал и покинул кухню.
Не мог же я кричать, чтобы остановить его. И потому тоже встал и пошел следом.
Он уже вошел, не спросив разрешения, в мою комнату и стоял у двери на веранду в позе распорядителя телеигры.
– Вот, посмотрите.
Подчиняться ему мне не хотелось, однако любопытство оказалось сильнее. Я пересек комнату. И надо же, шапка охотника и шкура оленя были покрыты одинаковыми оранжевыми зубчиками.
– Мне эта штука всегда нравилась, – сообщил он.
Я кивнул.
Мы стояли бок о бок, любуясь произведением искусства.
– Знаете, я эту комнату ненавидел. Тетка запирала меня здесь, в наказание. Ну да ладно. – Он усмехнулся. – Это все дела прошлые. Верно?
Я промолчал.
– А пистолет? – спросил он. – Его вы видели?
Я всегда считал ее разговоры о пистолете только разговорами и ничем больше. И потому покачал головой.
– О, на него стоит взглянуть. Пошли.
И Эрик направился к библиотеке, ни разу не оглянувшись, чтобы проверить, иду ли я за ним.
В детстве мне и брату было строжайше запрещено даже подходить к стоявшему в подвале шкафу. Это привело к тому, что более сильного желания мы не испытывали, и как-то вечером, оставшись в доме одни, мы с Крисом первым делом – предварительно умяв, впрочем, целый пирог с кокосовым кремом, – вытащили ключ от этого шкафа из отцовской ночной тумбочки.
Мне было шесть, Крису еще не исполнилось тринадцати. Помню, как мы крались по ступенькам спускавшейся в подвал лестницы, боясь того, что может сделать с нами отец, куда сильнее, чем ружей. Брат вынул одно из шкафа и стал целиться из него в разные стороны, притворяясь, будто стреляет. Потом протянул ружье мне. Оно оказалось тяжелым, с согретым под мышкой Криса прикладом. Я прицелился в дальнюю стену, вернее, в лежавшую на высоком шкафу картонку, на которой аккуратным, старомодным почерком нашей матери было написано: РОЖД. ГИРЛЯНДЫ.
– Ну, давай, – сказал брат.
Мне этого совсем не хотелось, однако он подначивал меня, пока я не нажал на курок – безрезультатно. Ружье стояло на предохранителе. Крис захохотал, я расплакался, бросил ружье и убежал наверх.
В ту осень он начал ходить с отцом на охоту – на белохвостых оленей, – то было одно из немногих занятий, которым они могли предаваться вместе, не переругавшись. Возможно, сама его смертоносность заставляла каждого умерять свой нрав, а кровь и разодранная плоть животных служили достаточным напоминанием о том, к чему способны привести опрометчивые поступки. Они уходили из дома еще до рассвета, возвращались затемно – с потрескавшимися губами и слипшимися волосами – и несколько дней после этого общались на частоте, принимать которую ни я, ни мать не умели. От меня оба вопиющим образом отгораживались, и это усиливало мое ощущение чуждости.
Глядя, как Эрик снимает с верхней полки одного из библиотечных шкафов деревянную шкатулку, я снова испытал страх, который напал на меня многие годы назад от мысли, что сейчас я пробью дырку в подвальной стене.
– Вот, – сказал он.
Сделанная из темного полированного ореха шкатулка могла содержать все что угодно: коллекцию бабочек, игральные карты, набор для химических опытов. Запор ее поблескивал.
– Открой.
Внутри шкатулка оказалась выстлана зеленым бархатом, похожим на тот, что был подклеен к пьедесталу моего полу-Ницше, но лучшей выделки, более мягким. Дуло у пистолета было узкое и торчало из патронника, точно кость из плоти. У основания рукоятки виднелся какой-то оттисненный знак, слишком потертый, чтобы его разобрать.
– Не знаю, стреляет ли он еще, – сказал Эрик. – Вещь-то старая.
Я провел пальцами по бархату и с трансгрессивным трепетом извлек пистолет из шкатулки.
Каждый из нас – homo faber [18] , человек, который изготавливает орудия и использует их, и у каждого орудия имеется свое, только ему присущее предназначение. И когда в некотором конкретном объекте оно явлено с редкостной ясностью, мы испытываем почти неодолимое желание применить объект по этому назначению. Так вот, точно так же, как книги созданы для чтения, а торты – для поедания, оружие создано для стрельбы, и хоть я вот уж двадцать три года никакого оружия в руках не держал, холодок металла пронизал меня внезапным и жутким желанием что-нибудь уничтожить. Испугавшись, я вернул пистолет на место, отдал шкатулку Эрику и отступил на шаг от него и от этого.
– Видишь? – Он указал на оттисненный знак, провел по нему пальцем. – S. И еще S.