Я слез с кровати и пошел на звуки двух мужских голосов – отцовского и чьего-то еще, мрачного, незнакомого. И, заглянув в кухню, увидел долговязого мужчину в зеленой одежде и натянутой на уши шерстяной шапочке, большие пальцы его были засунуты за поясной ремень в неумелой попытке изобразить безразличие. Он посмотрел в мою сторону. Отец оглянулся, и я принял это за приглашение войти, шагнул вперед и остановился, услышав приказ вернуться в постель. Но уже успел увидеть понуро сидевшую за кухонным столом мать – халат ее был распахнут, словно в предвидении сеанса вивисекции, ночная рубашка обвисла, почти целиком открыв левую грудь. Меня она, похоже, не заметила.
– Уйди! – рявкнул отец.
Поднявшись наверх, я приник к вентиляционному отверстию, но расслышать ничего не смог. Около шести утра небо стало светлеть и я снова спустился на кухню, однако того человека и моих родителей сменила там ближайшая подруга матери, Рита. Она усадила меня за стол, поставила передо мной яичницу с беконом. Три кофейные чашки так и стояли у мойки. Заметив, что Рита едва сдерживает слезы, я решил не трогать ее и вопросов задавать не стал. Как только я поел, она убрала тарелку в раковину и велела мне идти в гостиную, смотреть телевизор. Интересного он ничего не показывал – субботние утренние мультфильмы мне никогда не нравились, – и я переключился на нескончаемую «Сумеречную зону» и все еще смотрел ее девять часов спустя, когда родители вернулись с официального опознания тела моего брата.
Жутковатый покой пал на наш дом. Никто больше не ругался, не переворачивал тарелки с фасолью. Тем не менее назвать обстановку мирной можно было лишь с большой натяжкой. Напротив, она оставалась напряженной до крайности, и не потому, что мы ожидали нового ужасного поворота событий, но потому, что будущее представлялось нам пустым, ничего не обещавшим. Наша жизнь в те месяцы походила на жизнь заключенных – еще не научившихся принимать тюрьму как данность. Мы пугались всякого шума, были беспокойны, не могли сосредоточиться хоть на чем-то. Разговоры прерывались, едва начавшись. Школьные оценки мои поползли вниз, я то и дело получал выговоры за опоздания. Просыпаясь в середине ночи, я спускался на кухню за стаканом воды и обнаруживал там отца, окруженного смятыми банками из-под пива, тускло мерцавшими в синеватом свете обеззвученного телевизора. Я останавливался, ждал, когда он заметит меня. Только один раз отец не ограничился всего лишь кивком, но предложил мне глоток пива. Вкус его оказался каким-то плесневым, я подавился, и отец посоветовал мне прополоскать рот водой.
Изменения, произошедшие с матерью, были еще более серьезными. Она перестала готовить, и мы два месяца питались запеканкой из картошки с овощами, которую ссужали нам соседи. Ушла из вышивального кружка. Забросила свой садик, и, когда наступила весна, место клубники и тюльпанов заняла сорная трава. По временам мать впадала в оцепенение, ее мучили мигрени, из-за которых она днями не вылезала из постели, даже когда начались занятия в школе, – отсюда и мои опоздания. В конце концов Рита стала заходить к нам по дороге на работу и забирать меня.
Да и я тоже изменился. К тому времени я уже понял, что отличаюсь от остальных членов нашей семьи, но смогут ли мои отличия образовать, соединившись, полноценную личность, этот вопрос оставался, по сути дела, открытым. После смерти Криса я постепенно начал получать ответ на него.
Читать я научился года в четыре. Дома у нас книг не было – собственно говоря, не было и книжных шкафов, одни только полки для лишней посуды, которой никто не пользовался, – и потому я практически жил в городской библиотеке, где быстро стал всеобщим любимцем. Я приходил туда после школы, возил по проходам тележки с книгами, наводил порядок на полках. Слова «знание – сила» давно обратились в общее место, однако я уже мальчиком понял, сколь важными могут быть даже не очень обширные сведения, – по крайней мере, для представлений человека о самом себе. Я начал ощущать превосходство над родными и даже презрение к ним, обзавелся словарным запасом и оборотами речи, которые могли показаться странными где угодно и в любые времена – не говоря уж о там и тогда. Брат часто называл меня «пришельцем», и это неплохо выражало то, что думали обо мне все прочие, включая и меня самого. Сложности возникали у меня не с людьми вообще – я был дружелюбен, хоть и немного застенчив, – а с людьми конкретными, с членами моей семьи, которые ставили силу выше ума и очевидное выше сокровенного. Я вглядывался в окружавший меня хаос и приходил к выводу, что он – результат не злонамеренности, но глупости. Допиваться до остервенения – глупо. Ругаться без всякого повода – тоже глупо. Прибегать к насилию, когда у тебя кончаются логические доводы, глупо, как глупо проводить весь день, передвигая с места на место тяжелые предметы, или болеть за ораву горилл в спортивной форме, или заливаться в ответ на дурацкие угрозы слезами, или верить в то, что конечная цель жизни состоит в приобретении газонокосилки, на которой можно разъезжать по лужайке, – глупо все это. Вскоре мое презрение сменилось жалостью, а жалость – недоумением. Где-то же должно существовать место получше этого. Мир, более великолепный, чем наш, находящийся между 77-м шоссе и мутной рекой, в которой не водится рыба. Почему до них это не доходит? И поскольку заставить окружающих понять это я не мог, мне оставалось только бежать куда подальше, иначе я рисковал стать одним из них.
Если все это было правдой до смерти Криса, то после нее обратилось в правду еще более несомненную. Подобно многим философам, я начал как мистик и, удирая от реальности, побежал первым делом к Церкви. Сейчас мне стыдно вспоминать об этом, хоть я и нахожу некоторое утешение в том, что недолгое время пробыл в рядах философских светил, заигрывавших с фанатизмом, религией или чем-то похожим. До шестнадцати, то есть до времени, когда я утратил веру в Бога, я не пропускал ни одной мессы, был лучшим на уроках катехизиса (и в течение двух лет даже вел их). Мать, и сама женщина плаксиво набожная, поощряла меня. Мои частые визиты в дом приходского священника, отца Фреда, представлялись ей предпочтительной альтернативой лазанью по крышам.
Ныне дружба священника с мальчиком, их долгие беседы за закрытой дверью – все это может показаться странным и опасным. И вполне оправданно. Однако наши отношения были совершенно невинными. Отец Фред был (и остался) просто порядочным человеком, и я благодарен ему за то, что он не дал мне свихнуться.
Он был еще молод – моложе моего отца – и, хоть и родился в наших краях, выбрался из них, получил степень бакалавра искусств в Колумбийском университете, затем – магистра богословия в Йеле и рукоположение в Риме. Говорил на четырех языках (английском, французском, итальянском, латыни), читал, помимо них, еще на двух (немецком и испанском), любил музыку (на стене его кабинета висела мандолина) – в общем, был слишком большим для нашего захолустья космополитом, и я, подросток, никак не мог взять в толк, почему он сюда вернулся.
– С течением времени жизнь совершает круг. И когда ты приходишь в исходную точку, она кажется тебе другой, потому что ты смотришь на нее сквозь очки накопленного тобой знания. Мое место здесь, Джозеф. Бог, по мудрости Его, с самого начала направил меня сюда. Мне же, в невежестве моем, понадобилось пятнадцать лет, чтобы уяснить, в чем состоял Его замысел.