— Нельзя ли договориться, — хмуро спросил инструктор, — чтобы она мне выстирала портянки?
И опять наступила весна. Последний черный снег унес особенное зимнее тепло. По размытым лежневкам медленно тянулись дни…
Этот месяц Купцов просидел в изоляторе. Он дошел. Под распахнутой телогрейкой выделялись ключицы. Зек вел себя тихо, лишь однажды бросился на Фиделя. Мы их с трудом растащили.
Я не удивился. Волк ненавидит собак и людей. Но все-таки больше — собак.
Трижды я отпускал его в зону. Трижды у нарядчика появлялась короткая запись: «Отказ»…
Начальник конвоя в зеленом плаще осветил фонариком список.
— Лесоповал — на выход! — скомандовал он.
Мы приняли бригаду у ворот жилой зоны. Пахапиль, сдерживая Гаруна, ушел вперед. Я, выдержав дистанцию, оказался сзади.
Поселок Чебью встретил нас лаем собак, запахом мокрых бревен, хмурым равнодушием обитателей.
Вдоль захламленных двориков мы направились к больнице. Повернули к реке, свободной ото льда, неожиданно чистой и блестящей. Прошли грубо сколоченными мостками.
Пересекли железнодорожную линию с бесцветной травой между шпал. Миновали огромные цистерны, водокачку и помпезное здание железнодорожного сортира. И уж затем вышли на грязную от дождей лежневку.
— В детстве я любил по грязи шлепать, — сказал мне Фидель, — а ты? Сколько я галош в дерьме оставил — это страшно подумать!..
Около лесоповала мы встретили караульную группу.
Часовые были в полушубках. В руках они несли телефонные аппараты и подсумки с магазинами.
Пахапиль остановил зеков, тронул козырек и начал докладывать.
— Отставить! — прервал его начальник караула Шумейко.
Громадный и рябой, он выглядит сонным, даже когда бегает за пивом. Яркую индивидуальность сержанта Шумейко можно оценить лишь в ходе чрезвычайных происшествий. Все, за исключением ЧП, ему давно наскучило…
Шумейко пересчитал заключенных. Тасуя их личные карточки, направил в предзонник одну шеренгу за другой. И наконец махнул часовым.
Мы зашли на КПП. Фидель кинул оружие в пирамиду и лег на топчан. Я осмотрел сигнализацию и начал растапливать печь.
Пахапиль достал из сейфа рацию. Вытащил гибкую, как удилище, металлическую антенну. И потом огласил небесные сферы таинственными заклинаниями:
— Алло, Роза! Алло, Роза! Я — Пион! Я — Пион! Сигнализация в порядке. Запретка распахана. Урки работают. Вас не слышу, вас не слышу, вас не слышу…
Я зашел в производственный сектор, направился к инструменталке. Возле бочки с горючим темнела унылая длинная очередь. Кто-то закурил, но сразу бросил папиросу. Карманник Чалый, увидев меня, нарочито громко запел:
На бану, на бану,
Эх, да на баночке,
Чемоданчик гробану,
И спасибо ночке…
Со мной заговаривали, я отвечал. Затем, нагибаясь, вышел через лес к поляне. Там возле огня сидел на корточках человек.
— Не работаешь, бес?
— Воздерживаюсь. Привет, начальник.
— Значит, в отказе?
— Без изменений.
— Будешь работать?
— Закон не позволяет.
— Две недели ШИЗО!
— Начальник…
— Будешь работать?
— Начальник…
— Шофером, возчиком, сучкорубом…
Я подошел и разбросал костер.
— Будешь работать?
— Да, — сказал он, — пойдем.
— Сучкорубом или возчиком?
— Да. Пойдем.
— Иди вперед…
Он шел и придерживал ветки. Ступал в болото, не глядя.
Под вышкой около сваленного дерева курили заключенные. Я сказал нарядчику:
— Топор.
Нарядчик усмехнулся.
— Топор! — крикнул я.
Нарядчик подал Купцову топор.
— К Летяге в бригаду пойдешь?
— Да.
Пальцы его неумело сжимали конец топорища. Кисть выглядела изящно на темном залоснившемся древке.
Как я хотел, чтобы он замахнулся! Я бы скинул клифт.
Я бы скинул двадцать веков цивилизации. Я бы припомнил все, чему меня учили на Ропче. Я бы вырвал топор и, не давая ему опомниться…
— Ну, — приказал я, стоя в двух шагах. Ощущая каждую травинку под сапогами. — Ну! — говорю.
Купцов шагнул в сторону. Затем медленно встал на колени около пня. Положил левую руку на желтый, шершавый, мерцающий срез. Затем взмахнул топором и опустил его до последнего стука.
— Наконец, — сказал он, истекая кровью, — вот теперь — хорошо…
— Чего стоишь, гандон, — обратился ко мне подбежавший нарядчик, — ты в дамках — зови лепилу!..
Буду краток, поскольку через три дня вас увижу.
Миннеаполис — огромный тихий город. Людей почти не видно. Автомобилей тоже мало.
Самое интересное здесь — река Миссисипи. Та самая. Ширина ее в этих краях — метров двести.
Короче, на виду у толпы американских славистов я эту реку переплыл.
Переплыл Миссисипи. Так и напишу в Ленинград. По-моему, ради одного этого стоило ехать…
Знаете, в марте я давал интервью Рою Стиллману. И он спросил:
— Чем тебя больше всего поразила Америка?
Я ответил:
— Тем, что она существует. Тем, что это — реальность.
Америка для нас была подобна Карфагену или Трое. И вдруг оказалось, что Бродвей — это реальность. Тиффани — реальность. Небоскреб Утюг — реальность. И Миссисипи — реальность…
Как-то иду я по Нижнему Манхэттену. Останавливаюсь возле бара. Называется бар — «У Джонни». Захожу. Беру свой айриш-кофе и располагаюсь у окна.
Чувствую, под столом кто-то есть. Наклоняюсь — пьяный босяк. Совершенно пьяный негр в красной рубашке. (Кстати, я такую же рубаху видел на Евтушенко.)
И вдруг я чуть не заплакал от счастья. Неужели это я?! Пью айриш-кофе в баре «У Джонни».
А под столом валяется чернокожий босяк…
Конечно, счастья нет. Покоя тоже нет. К тому же я слабовольный. И так далее.
Конечно, все это мишура, серпантин. И бар, и пьяный негр, и айриш-кофе. Но что-то, значит, есть и в серпантине. Сколько раз за последнее десятилетие менялся фасон женских шляп? А серпантин тысячу лет остается серпантином…