Коммунальный сосед Тихомиров угрожающе бормотал:
– Ну и знакомые у вас! Типа Синявского и Даниэля…
Осенью того же года меня снова упоминали западные радиостанции.
Лену мои рассказы не интересовали. Ее вообще не интересовала деятельность как таковая. Ее ограниченность казалась мне частью безграничного спокойствия.
В жизни моей, таким образом, царили две противоборствующие стихии. Слева бушевал океан зарождающегося нонконформизма. Справа расстилалась невозмутимая гладь мещанского благополучия.
Так я и брел, спотыкаясь, узкой полоской земли между этими двумя океанами.
Лена тем временем ушла из своей парикмахерской. Устроилась на работу в издательство "Советский писатель" – корректором. Для меня это было сюрпризом. Я и не знал, что она такая грамотная. Как не знал и многого другого. И не знаю до сих пор…
Через год произошел у нее конфликт с властями. Это было так.
Издательство выпустило дефицитную книгу Ахматовой. На долю сотрудников пришлось ограниченное количество экземпляров. Кого-то обошли совсем. И в том числе – мою жену.
Она пошла к директору издательства. Выразила ему свои претензии. Кондрашов в ответ сказал, понизив голос:
– Вы не улавливаете сложного политического контекста. Большая часть тиража отправлена за границу. Мы обязаны заткнуть рот буржуазной пропаганде.
– Заткните мне, – попросила Лена…
Так между нами образовалось частичное диссидентское взаимопонимание…
Шли годы. Росла наша дочка. Она говорила, подразумевая мой японский транзистор:
– Я твое "бибиси" на окно переставила…
Мы жили бедно, часто ссорились. Я выходил из себя – жена молчала.
Молчание – огромная сила. Надо его запретить, как бактериологическое оружие…
Я все жаловался на отсутствие перспектив. Лена говорила:
– Напиши две тысячи рассказов. Хоть один да напечатают…
Я думал – что она говорит?! Что мне проку в одном рассказе?!
И даже обижался.
Зря…
Разные у нас были масштабы и пропорции. Я ставил ударение на единице. Лена делала акцент на множестве.
Она была права. Победить можно только количеством. Вся мировая история это доказывает…
Я так мало знал о своей жене, что постоянно удивлялся. Меня удивляло любое нарушение ее спокойствия.
Как-то раз она заплакала, потому что ее унизили в домоуправлении. Честно говоря, я даже обрадовался. Значит, что-то способно возбуждать ее страсти…
Но это случалось редко. Чаще всего она бывала невозмутима…
В семидесятые годы началась эмиграция. Уезжали близкие друзья. На эту тему шли бесконечные разговоры. А я все твердил:
– Что мне там делать?! Нелепо бежать из родного дома! Если литература
– занятие предосудительное, наше место в тюрьме…
Лена молчала. Вроде бы даже стала еще молчаливее.
Дни тянулись в бесконечном унылом застолье, частых проводах и ночных разговорах…
Я хорошо помню тот февральский день. Лена пришла с работы и говорит:
– Все… мы уезжаем… Надоело…
Я пытался что-то возражать. Говорил о родине, о Боге, о преимуществах высокого социального давления, о языковой и колористической гамме. Даже березы упомянул, чего себе век не прощу…
Но Лена уже пошла кому-то звонить.
Я рассердился и уехал на месяц в Пушкинский заповедник. Возвращаюсь – Лена дает мне подписать какие-то бумаги. Я спрашиваю:
– Уже?
– Да, – говорит, – все решено. Документы уже на руках. Уверена, что нас отпустят. Это может случиться в течение двух недель.
Я растерялся. Я не думал, что это произойдет так быстро. Вернее, надеялся, что Лена будет уговаривать меня.
Ведь это я ненавидел советский режим. Ведь это мои рассказы не печатали. Ведь это я был чуть ли не диссидентом…
До последнего дня я находился в каком-то оцепенении. Механически производил необходимые действия. Встречал и провожал гостей.
Наступил день отъезда. В аэропорту собралась толпа. Главным образом, мои друзья, любители выпить.
Мы попрощались. Лена выглядела совершенно невозмутимой. Кто-то из моих родственников подарил ей черно-бурую лису. Мне долго снилась потом оскаленная лисья физиономия…
Дочка была в неуклюжих скороходовских туфлях. Вид у нее был растерянный. В тот год она была совсем некрасивой.
Затем они сели в автобус.
Мы ждали, когда поднимется самолет. Но самолеты взлетали часто. И трудно было понять, который наш…
Тосковать я начал по дороге из аэропорта. Уже в такси начал пить из горлышка. Шофер говорил мне:
– Пригнитесь.
Я отвечал:
– Не льется…
С тех пор вся моя жизнь изменилась. Мной овладело беспокойство. Я думал только об эмиграции. Пил и думал.
Лена посылала нам открытки. Они были похожи на шифрованные донесения:
"Рим – большой красивый город. Днем здесь жарко. По вечерам играет музыка. Катя здорова. Цены сравнительно низкие…"
Открытки были полны спокойствия. Мать перечитывала их снова и снова. Все пыталась отыскать какие-то чувства. Я-то знал, что это бесполезно…
Дальнейшие события излагаю пунктиром.
Обвинение в тунеядстве и притонодержательстве… Подписка о невыезде… Следователь Михалев… Какие-то неясные побои в милиции… Серия передач "Немецкой волны"… Арест и суд на улице Толмачева… Девять суток в Каляевской тюрьме… Неожиданное освобождение… ОВИР…
Полковник ОВИРа сказал мне вежливо и дружелюбно:
– Вам надо ехать. Жена уехала, и вам давно пора…
Из чувства противоречия я возразил:
– Мы, – говорю, – не зарегистрированы.
– Это формальность, – широко улыбнулся полковник, – а мы не формалисты. Вы же их любите?
– Кого – их?
– Жену и дочку… Ну, конечно, любите…
Так моя любовь к жене и дочке стала фактом. И засвидетельствовал его – полковник МВД…
Я пытался сориентироваться. В мире было два реальных полюса. Ясное, родное, удушающее – ЗДЕСЬ и неведомое, полуфантастическое – ТАМ. Здесь – необозримые просторы мучительной жизни среди друзей и врагов. Там – всего лишь жена, крошечный островок ее невозмутимого спокойствия.
Все мои надежды были – там. Не знаю, чего ради я морочил голову полковнику ОВИРа…
Через шесть недель мы были в Австрии. Вена напоминала один из районов Ленинграда. Где-то между Фонтанкой и Садовой.
Единственной серьезной деталью городского пейзажа была река. Река, которая на третий или четвертый день оказалась Дунаем.