Холокост в Латвии. «Убить всех евреев!» | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Незадолго до этого каким-то чудом мужчины передали в женский барак записку:

«У нас все нормально. Старый Шустерс держится хорошо, но лекарств у него хватит только до декабря. Целуем». Шустерс страдал бронхиальной астмой. Это была последняя весточка, которую Эльза получила от своего мужа, молодого, красивого, неунывающего айзпутского портного Карлиса Путе.

Я не буду рассказывать о Штутгофе, читатель. Люди, которые там побывали и выжили, сделали это гораздо лучше, чем мог бы кто-либо, в том числе и я. Он ничем не отличался от других лагерей смерти, понастроенных гитлеровцами в Европе, чтобы истребить в них всех тех, кто им не нравился, или тех, кому не нравились ни они, ни их новый порядок.

Там, в Штутгофе, у Эльзы появилась подруга — рижанка Эдите Дамберга, молодая девица с лицом, чуть тронутым оспой. Она попала в лагерь за то, что долго прятала одного еврейского парня. Эдите любила его. Когда Эльза уже не смогла ходить и ее бросили в кучу трупов, предназначенных для сожжения в ненасытном, чадящем жирным дымом чреве лагерного крематория, именно Эдите вытащила ее оттуда полуживую и выходила.

Эльза Путе и Эдите Дамберга оказались среди тех немногих счастливцев, кто выжил в страшном зимнем марше из Штутгофа. Когда русские танки подошли настолько близко, что освобождение лагеря стало неизбежной сегодняшней реальностью, немцы приказали всем, кто мог идти, построиться в колонны и под охраной эсэсовцев уходить на запад. А всех, кто идти не мог, сжигали заживо в облитых керосином и наскоро запаленных бараках.

Колонны заключенных шли по засыпанным снегом дорогам около полутора суток без еды и питья. Ослабевших сначала расстреливала охрана, а потом их просто бросали на дороге, экономя патроны. Беспощадный мороз с не меньшей эффективностью выдавливал последнее тепло, а с ним и жизнь из костлявых, обернутых в грязные тряпки тел заключенных.

Ночевали в полуразрушенном амбаре, сгрудившись в кучу, согревая друг друга дыханием и остатками живого тепла. Пригнали их в какой-то лагерь в восемнадцати километрах от Данцига. Там Эльза и Эдите дождались освобождения, которое принесли с собой чумазые русские автоматчики. Лагерь оказался в самом пекле боя. Его приняли за железнодорожную станцию и долго обстреливали из пушек. Много заключенных погибло. В барак, где были девушки, тоже попал снаряд, но, к счастью двух латышек, он разорвался в противоположном от них углу…

Русские солдаты сказали, что все, кто может идти, должны уходить, потому что немцы собираются в контратаку с минуты на минуту. Эльза заплакала, она не могла идти больше и хотела умереть, но Эдите сердито закричала на нее, требуя, чтобы она «прекратила валять дурочку», что уже немного осталось и надо потерпеть совсем чуть-чуть. И они, как и другие уцелевшие узники, собрав последние силы, потянулись на восток, пока русские пехотинцы где-то совсем рядом строчили из своих автоматов, задерживая напор остервеневших эсэсовцев.

Потом был русский военный госпиталь, где Эльзе все-таки умереть не дали медики. Пищи там не хватало, организм молодой, идущей на поправку женщины властно требовал одного — еды, еды, еды… Эдите предложила Эльзе ходить просить милостыню по окрестным польским селам, но та с ужасом отвергла это предложение. «Не смогу я, подружка милая, стыдно мне, совестно…» — твердила на все увещевания и уговоры костлявая, высохшая до предела, совсем незаметная в огромной застиранной нижней солдатской рубашке Эльза. На обтянутом тонкой синеватой кожей лице серые огромные глаза смотрели виновато, но непреклонно. А было ей было всего только двадцать пять лет.

Потом был долгий, долгий путь домой через Польшу и разоренную, выгоревшую дотла Белоруссию. Это уже отдельная история о том, как две молодые женщины, пересаживаясь с поезда на поезд, из товарного вагона в теплушку, ночуя то на забытых богом разбомбленных и сгоревших полустанках, а то и под открытым небом, в сырых стогах и старых, полуосыпавшихся окопах, возвращались в Латвию.

В начале лета 1945 года, спустя полтора месяца после победы союзников над Германией, Эльза Путе вернулась в родной дом. Вот и настало то долгожданное «после войны», о котором так часто мечтали они со своими постояльцами-евреями, коротая долгие вечера в тесном подвале. Вот и настало это время, но нет уже ни постояльцев, ни большой и веселой семьи…

После войны Эльза работала бухгалтером. Как-то она была в Риге в командировке, выбрала свободную минутку и пошла в гости к Эдите. Дома была только ее мать, а сама она работала в вечернюю смену в столовой. Мать Эдите страшно обрадовалась гостье, усадила за стол, стала поить чаем, дочка должна была придти через пару часов. Но у Эльзы пропадал билет в театр, а в то время это было огромное событие — поход в оперу. Она извинилась, обещала зайти завтра и ушла. А назавтра тоже что-то не получилось. Они стали переписываться, и так продолжалось еще несколько лет. Потом Эдите поменяла квартиру, не сообщив нового адреса, и переписка прервалась.

Однажды в конце шестидесятых годов Эльзу Путе вызвали в районное управление КГБ. Оттуда ее повезли в один из небольших курземских городишек и тайком показали человека, предложив опознать в нем шмыгавшего носом следователя Лапсу из лиепайской тюрьмы, который так умело и беспощадно избивал ее черной резиновой палкой. Она долго вглядывалась в неприметного человека, вынырнувшего из дверей какой-то конторы, которого специально для нее задерживал прямо напротив пыльного ГАЗ-69 незначащим разговором сотрудник местной милиции. Эльза долго смотрела на этого человека сквозь замызганное боковое стекло машины, разглядывала его лицо, двигающийся вялый, чуть запавший тонкогубый рот, шмыгающий нос, и темная волна забытого ужаса и нестерпимой физической боли все сильнее и сильнее накатывала на нее. На бесстрастный вопрос сидевшего рядом с нею офицера КГБ: «Ну что, узнали? Это он, Лапса, или нет?» — она, помедлив, ответила: «Времени много прошло, конечно, но если это не он, то его родной брат, это точно».

Больше ее никуда не вызывали и никаких судов, кажется, тоже не было. Видимо, обозналась, что ли?

«Постойте, постойте-ка! — воскликнет иной бдительный и недоверчивый читатель. — Все это очень трогательно, очень даже драматично, а где факты? Где доказательства, свидетели, очевидцы и документы? Где все это?»

Я встречался с госпожой Путе летом девяносто первого года, несколько раз беседовал с ней в ее квартире на втором этаже дома Шустерсов. И представьте себе, она не помнила имен своих еврейских постояльцев, забыла, видимо, их имена и фамилии. Ее так сильно и долго били и мучали, морили голодом за попытку спасти этих ребят, что она забыла их имена, да и лет прошло с тех пор немало. Она запомнила только одного из них со смешным и странным именем — Шломо, молодого литовского еврея.

Однако особо недоверчивым замечу, что о «четырех партизанских бандитах» в окрестностях Айзпуте упоминалось в ежедневной сводке происшествий, составлявшейся разведслужбой группы армий «Норд», а днем спустя это же событие было зафиксировано в отчете самого генерала Гелена. А фамилии погибших евреев — Хейфец, Гец и братья Уздины — удалось установить после войны.

Мы пили кофе, передо мной сидела немолодая худенькая женщина в аккуратных кудельках седых волос. За окном светило солнце и лето безумствовало ароматами свежескошенной травы и цветов из палисадника. В голубом небе сновали ласточки. А здесь, в чистенькой комнате тетушки Эльзы, казалось, ревела вьюга последней военной зимы и стучали деревянные колодки узников по обледенелой дороге во время страшного перехода из Штутгофа, грохотало холодное море за бортом «Донау» и глухо шлепали полицейские резиновые палки, терзая живую человеческую плоть. Госпожа Путе медленно помешивала ложечкой кофе в своей чашке, и я видел, как ее пальцы дрожали крупной дрожью, а ложечка все звякала, звякала о тонкий фаянс.