— Ты, Франко, знаешь хоть кого-нибудь, кто любит таких, которые болтают, которые поднимают шум? В конце концов, кроткие наследуют землю, разве им этого мало? — Примо, кому были знакомы несговорчивый характер местных, и бесплодность земли, видел в этом обещанном наследии последнюю шутку Старика. — Давайте, кроткие и скромные, вся эта пыль да камни — ваши. Судный день ещё не скоро настанет, придётся им подождать, — сказал Примо и добавил: — А чего они ещё могут желать?
Франко налил себе и приятелю ещё по стаканчику граппы.
— Ты думаешь, где-нибудь в других местах не так, как у нас?
— Откуда мне знать, парню, который всю жизнь прожил в Италии?
— Я тоже, съездил только разок в Лурд, когда жена ещё была жива, да покоится она с миром, какого не знала при жизни. Но мой брат, Беппо, который перебрался в Чикаго, тот всегда говорит…
— Обойдёмся без Великих Поговорок твоего братца, Франко. Слишком ещё рано для них!
— Я только говорю…
— А, так это ты говоришь?
— Я только говорю, всё может измениться, разве не так, Примо? Возьми Ренессанс, например. То есть когда ты…
— Он говорит «Ренессанс»! Он говорит «например»! Думаешь, такие, как мы с тобой, могут изменить мир, Франко?
— Может, не мир, а…
— Да ты в баре-то своём почти ничего не изменил, хотя больше тридцати лет прошло, как получил его от покойной вдовой тётки, по которой не очень-то скорбел. Да поможет нам Бог, если ты сподобишься хоть на какое-то изменение, кроме как переключишься на другую радиостанцию! Так или иначе, а некоторые вещи лучше не трогать, такие, которые невозможно изменить, вроде того, что случилось в Сан-Рокко. Ты, Франко, чересчур много думаешь о Сан-Рокко, а кончится тем, что разочаруешься во всём человечестве.
Шарлотта Пентон безуспешно пыталась сосредоточиться на письме бывшему мужу и не чувствовала себя виноватой в том, что невольно подслушивает разговор двух итальянцев. В эти дни, казалось, почти вся её жизнь проходит на людях. И если мало кто в Урбино задумывался над тем, насколько хорошо она понимает их язык, хотя уже три недели слышали, как она говорит на нём, то чья в этом вина?
Наверно, думала она, я стала неслышимой, невидимой, по крайней мере для мужчин, после того как нож развода с Джоном обстругал её, как ветку, и теперешняя её худоба соблазнительна лишь в совсем юных женщинах. Она ощущала себя по-новому, и это ей нравилось. Ей нравилось хотя бы на день-другой превратиться в особу, которой ничего не стоит солгать; нравилось писать: «Жизнь в Италии волшебным образом сказалась на моих любовных делах, Джон! Никогда не представляла, что секс может быть таким!» Больше восклицательных знаков в жизни — вот что ей было необходимо, но она довольствовалась тем, что вскользь упоминала о том, как продвигается работа по восстановлению рафаэлевской картины, и скупо хвалила молодых помощников, Паоло и Анну, местных реставраторов, которые занимались портретом до того, как она приехала.
«Паоло — милый юноша, прекрасно осведомлённый о последних научных достижениях в нашей области, — написала она, потом прибавила, желая досадить Джону: — А ещё он очень привлекателен и выглядит настоящим распутником — как опечаленный молодой сатир с панно Пьеро ди Козимо в Национальной галерее». [5] Хотя она не надеялась возбудить в Джоне чувство ревности, но всё же гордилась этой своей последней фразой с оттенком задиристости, внушённой, возможно, этим кафе, что по соседству с домом, в котором родился Рафаэль. Она часто приходила сюда, в бар «Рафаэлло», почитать, что-то написать, ценя в нём всё то, что в Англии возненавидела бы: радио, постоянно настроенное на итальянскую спортивную станцию, футболки в рамках и старые флаги на стенах, пожилых итальянок в домашних халатах в голубой цветочек, каждое утро врывавшихся в бар, откидывая стеклярусную занавеску входа, чтобы почитать местные газеты и с приятным испугом поохать над извещениями о смерти подруг и соперниц.
Сейчас дрянное крохотное заведение было пусто, не считая бармена и его приятеля-мэра, потому, наверно, их болтовня и мешала ей сосредоточиться, и слова «Сан-Рокко» гудели в ушах с настойчивостью далёкого церковного колокола. Она уже слышала о Сан-Рокко, думала Шарлотта, собираясь уходить, но где? Почему оно вызывает в ней какое-то тревожное чувство?
Примо смотрел вслед уходящей англичанке, любуясь её высокой, стройной фигурой — может, чуточку худой, на его вкус, но ему нравились её испуганные голубые глаза, вызывавшие желание защитить её. А ещё ему нравились её большой рот и бело-розовая кожа, какой не увидишь у итальянок её возраста. Опять-таки, большинство итальянок её возраста и положения одеваются сексуальнее, стараются выгоднее подать себя.
— Рассказать тебе о волке, которого видели в Сан-Рокко на прошлой неделе? — спросил Франко, не спуская глаз с женщины. — Волк исчез, как растворился, а вместо него, откуда ни возьмись, — женщина.
— Ещё одно твоё чудо?
— Да правду говорю! Знакомый парень, который отвозил охотников в долину, сказал, что та сумасшедшая цыганка возникла из ниоткуда, даже напугала одноглазого Прокопиева пса…
— Прокопио тоже там был?
— Он одолжил им своих собак…
— Быть не может! Того одноглазого? Прокопио никому не одалживает Бальдассара! Этот пёс по любому зверю работает, трюфели ищет — лучший из всех, какие у него когда-нибудь были! Да он ему жизнь спас!
— Знаю, Примо, думаешь, не знаю? Но один из этих охотников был крупная шишка, которому Прокопио то ли чем-то обязан, то ли…
— А-а, обязан — Примо, годы проведшему в политике, было прекрасно известно, куда могут завести обязательства. — Должно быть, серьёзно обязан…
— Ты знаешь историю Прокопио.
Франко снял с полки над стойкой один из кубков, когда-то давно завоёванных местной футбольной командой. Протирая манжетой позолоченный металл, прочитал выгравированное на нём имя брата. Наверно, надо было тоже уехать в Чикаго вслед за Беппо, он звал всё время. Бежать из этой страны туда, где проблемы не такие застарелые и не воняют, когда их трогаешь.
— Во всяком случае, — сказал Франко, — подумай над этим, ладно?
— Я только одно думаю: этим охотникам померещилось. В Сан-Рокко ни души нет, даже цыган. Чего им там делать? Конечно, на карте по-прежнему значится: Localito [6] Сан-Рокко, но ты знаешь — да все знают, — там, по сути, ничего не осталось после войны.
Ничего, подумал Примо, одни развалины. Даже тут, в Урбино, нет прямых путей к истине, а там, за городом, в предгорьях, сплошь подъёмы да спуски, тупики и умирающие, мёртвые горные деревни, обиталище волков и гадюк — и дикобразов, уничтожающих корневища диких ирисов, которые эти колючие динозавры выкапывают лапами словно в кожаных митенках, как древние plongeurs. [7] Что до кабанов, то эти всегда рылись в земле в поисках трюфелей и прочей заплесневелой подземной дряни. Кое-что из этого Примо видел и не хотел увидеть снова и теперь предпочитал заглядываться куда подальше местечек вроде Сан-Рокко. Его линия проходила по разным барам Урбино, по давнишнему политическому кладбищу Италии, бывшему неотъемлемой частью неизбежных разора, возрождения и обновления: «Возродившийся в пятнадцатом веке, восставший из пепла века девятнадцатого и с тех пор пребывающий в процессе восстановления». Застань его за четвёртой порцией граппы, и услышишь, как он потешается над тем, что нация-феникс, которую он так любит, втиснула в свой тесный багажник всякие чудотворные реликвии вроде нетленного языка святого Антония, последнего вздоха святой Агаты, решётки, на которой поджаривали на медленном огне святого Лаврентия, перста Фомы Неверного, который он вложил в рёбра живого Иисуса после Его Воскресения. («Это всё правда, — заявил Франко в прошлом году. — Я видел собственными глазами! Настоящий палец! В церкви Санта-Кроче в Риме!») И перья с крыльев архангела Гавриила в количестве, достаточном, чтобы вас охватил священный трепет перед истинной величиной ангелов.