– Известно какие, четыре с половиной года мальчиком, а потом будет мастером.
– Ну что ж, делать нечего, надо вести Егорку к Михаилу.
Через два дня мы с отцом пошли в деревню Черная Грязь. Подходя к дому Пилихиных, отец сказал:
– Смотри, вон сидит на крыльце твой будущий хозяин. Когда подойдешь, поклонись и скажи: «Здравствуйте, Михаил Артемьевич».
– Нет, я скажу: «Здравствуйте, дядя Миша!» – возразил я.
– Ты забудь, что он тебе доводится дядей. Он твой будущий хозяин, а богатые хозяева не любят бедных родственников. Это ты заруби себе на носу.
Подойдя к крыльцу, на котором, развалившись в плетеном кресле, сидел дядя Миша, отец поздоровался и подтолкнул меня вперед. Не ответив на приветствие, не подав руки отцу, Пилихин повернулся ко мне. Я поклонился и сказал:
– Здравствуйте, Михаил Артемьевич!
– Ну, здравствуй, молодец! Что, скорняком хочешь быть?
Я промолчал.
– Ну что ж, дело скорняжное хорошее, но трудное.
– Он трудностей не должен бояться, к труду привычен с малых лет, – сказал отец.
– Грамоте обучен?
Отец показал мой похвальный лист.
– Молодец! – сказал дядя, а затем, повернув голову к двери, крикнул:
– Эй, вы, оболтусы, идите сюда!
Из комнаты вышли его сыновья Александр и Николай, хорошо одетые и упитанные ребята, а затем и сама хозяйка.
– Вот смотрите, башибузуки, как надо учиться, – сказал Дядя, показывая им мой похвальный лист, – а вы все на тройках катаетесь.
Обратившись наконец к отцу, он сказал:
– Ну что ж, пожалуй, я возьму к себе в ученье твоего сына.
Парень он крепкий и, кажется, неглупый. Я здесь проживу несколько дней. Потом поеду в Москву, но с собой его взять не смогу. Через неделю едет брат жены Сергей, вот он и привезет его ко мне.
На том мы и расстались.
Я был очень рад, что поживу в деревне еще неделю.
– Ну, как вас встретил мой братец? – спросила мать.
– Известно, как нашего брата встречают хозяева.
– А чайком не угостил?
– Он даже не предложил нам сесть с дороги, – ответил отец. – Он сидел, а мы стояли, как солдаты. – И зло добавил: – Нужен нам его чай, мы с сынком сейчас пойдем в трактир и выпьем за свой трудовой пятачок.
Мать сунула мне баранку, и мы зашагали к трактиру…
Сборы в Москву были недолгими. Мать завернула пару белья, пару портянок и полотенце, дала на дорогу пяток яиц да лепешек. Помолившись, присели по старинному русскому обычаю на лавку.
– Ну, сынок, с Богом! – сказала мать и, не выдержав, горько заплакала, прижав меня к себе.
Я видел, что у отца покраснели глаза и пробежали по щекам слезинки. И я чуть-чуть не заревел, но удержался.
До Черной Грязи мы с матерью шли пешком. По этой дороге я раньше ходил в школу и в лес за ягодами и грибами.
– Помнишь, мать, как вот на этой полоске, около трех дубов, когда мы с тобой жали, я разрезал себе мизинец?
– Помню, сынок. Матери всегда помнят о том, что было с их детьми. Плохо поступают дети, когда они забывают своих матерей.
– Со мной, мать, этого не случится! – твердо сказал я.
Когда мы с дядей Сергеем сели в поезд, полил проливной дождь. В вагоне стало темно. Одна сальная свечка едва освещала узкий проход вагона третьего класса. Поезд тронулся, за окном замелькали темные очертания лесов и огоньки далеких деревень.
Раньше мне не приходилось ездить в поездах, и я никогда не видел железной дороги. Поэтому поездка эта произвела на меня огромное впечатление. Проехали станцию Балабанове. Вдруг вдали показались какие-то ярко освещенные многоэтажные здания.
– Дядя, что это за город? – спросил я у пожилого мужчины, стоявшего у окна вагона.
– Это не город, паренек. Это нарофоминская ткацкая фабрика Саввы Морозова. На этой фабрике я проработал 15 лет, – грустно сказал он, – а вот теперь не работаю.
– Почему? – спросил я.
– Долго рассказывать… здесь я похоронил жену и дочь.
Я видел, как он побледнел и на минуту закрыл глаза.
– Каждый раз, проезжая мимо проклятой фабрики, не могу спокойно смотреть на это чудовище, поглотившее моих близких…
Он вдруг отошел от окна, сел в темный угол вагона и закурил, а я продолжал смотреть в сторону «чудовища», которое «глотает» людей, но не решался спросить, как это происходит.
В Москву мы приехали на рассвете. Ехали более четырех часов. Сейчас это расстояние поезд проходит за час с небольшим. Вокзал меня ошеломил. Все страшно спешили к выходу, толкаясь локтями, корзинами, сумками, сундучками. Я не понимал, почему все так торопятся.
– Ты рот не разевай, – сказал мой провожатый. – Здесь тебе не деревня, здесь ухо востро нужно держать.
Наконец мы выбрались на привокзальную площадь.
Возле трактира, несмотря на ранний час, шла бойкая торговля сбитнем, лепешками, пирожками с ливером, требухой и прочими яствами, которыми приезжие могли подкрепиться за недорогую цену. Идти к хозяину было еще рано, и мы решили отправиться в трактир. Около трактира стояли лужи воды и грязи, на тротуаре и прямо на земле примостились пьяные оборванцы. В трактире громко играла музыка, я узнал мелодию знакомой песни «Шумел, горел пожар московский». Некоторые посетители, успев подвыпить, нестройно подтягивали.
Выйдя из трактира, мы отправились на Большую Дорогомиловскую улицу и стали ждать конку. Тогда еще по этой улице не ходил трамвай, он вообще только что появился в Москве. При посадке на конку, в спешке и суете, поднимавшийся впереди по лесенке мужчина нечаянно сильно задел меня каблуком по носу. Из носа пошла кровь.
– Говорил тебе, смотри в оба! – сердито прикрикнул дядя Сергей.
А дядька сунул мне кусок тряпки и спросил:
– Из деревни, что ли? В Москве надо смотреть выше носа, – добавил он.
Вокзальная площадь и окрестные улицы не произвели на меня особого впечатления. Домишки тут были маленькие, деревянные, облезлые. Дорогомиловская улица грязная, мостовая с большими выбоинами, много пьяных, большинство людей плохо одеты.
Но по мере приближения к центру вид города все больше менялся: появлялись большие дома, нарядные магазины, лихие рысаки. Я был как в тумане, плохо соображал и был как-то подавлен. Я никогда не видел домов выше двух этажей, мощеных улиц, извозчиков в колясках с надутыми шинами, или, как их звали, «лихачей», мчавшихся с большой скоростью на красавцах орловских рысаках. Не видел я никогда и такого скопления людей на улицах. Все это поражало воображение, и я молчал, рассеянно слушая своего провожатого.