— Ты это… ничего не делай, — хрипло отозвался Иван.
Маруся огорченно развела руками.
— Картошку, Вань…
— Не… чаю…
Она все-таки поставила горячий чугунок на стол.
— Суп сметаной забели. Глянь, какая сметана. Может, так поешь? С хлебом?
— Не… Опаздываю.
— Проститься-то зайдешь утром?
— А как же?
Пока хрумкал валенками от крыльца до калитки, не чуял мороза и ветра. А в заулке проняло. До конюшни дошел по скрипучему снегу, вовсе продрог. Месяц уже выскочил над лесом, но горизонт еще зеленел. И елки за Лисьими Перебегами виднелись так отчетливо, будто их вырезали ножницами из букваря и приклеили на край неба.
Иван запряг Орлика, и молодой застоявшийся мерин резво выволок сани от худой, занесенной снегом конюшни на широкий тракт.
По пути Иван завернул к себе во двор, подогнав розвальни к дровнику, уложил на них две тяжелые лесины, припасенные для старой учительницы Клавдии Илларионовны, и выворотил обратно на улицу, бросив на председательские окна долгий взгляд.
Журавлева Клавдия Илларионовна была уже полуслепая старуха, математичка, которая мало что помнила. Но Иван старался помочь, чем мог. Осенью мешок картошки привез. Под Новый год наколол дров и уложил в поленницу. Тогда и заметил, что запасов у Клавдии Илларионовны совсем нет. С тех пор держал в памяти две лесины. С ходу влетев в крайний деревенский двор, Иван остановил Орлика, свалил бревна и собрался было уехать, но Журавлева сама вышла на крыльцо.
— Вот, дровишек привез! — крикнул он, торопясь убраться. Не любил благодарностей.
— У меня есть, — сказала Журавлева, всматриваясь. Морщинистое лицо ее в пуховом платке показалось Ивану еще более древним. Левая рука тряслась, а казалось, трясется все тело. Она никогда не называла его по имени, и он подумал, что всякий раз представляется бывшей учительнице новым человеком. Это успокаивало.
Возле забора мелькнула и пропала тень. С привычной досадой Иван отметил, что в деревне ни одно дело не остается незамеченным. Выворачивая на улицу, он нарочно саданул краем саней по дереву.
Снег осыпался, и он увидел соседа Журавлевой Прокоповича. Тот, приволакивая ногу, крался вдоль забора. Засыпанный снегом, долго отряхивался и чихал. Очень ему было интересно узнать, отчего к Журавлевой подкатывают розвальни, да не пустые, а с лесом. Прокопович был твердо убежден, что от любопытства можно поиметь тройную выгоду: зависть унять, соседа напугать и дровишками разжиться или чем иным.
— Кто приезжал? — задал он вопрос с таким суровым видом, будто и в самом деле мог допрашивать старую учительницу. Иная баба уперла бы руки в боки и спросила: «А тебе чего, лысый черт?» Тут Прокопович разницу понимал. От Журавлевой отпора ждать не приходилось.
— Ученик бывший, — ответила Журавлева твердым голосом. — Последний мой выпуск.
В отличие от того, что думал Иван, она прекрасно его узнала, как узнавала всегда. Хотя был мальчик, а стал мужик. Но она все помнила по-своему, и для нее одной его живой, быстрый ум просвечивал сквозь грубые мужицкие черты. Так быстрый высверк реки угадывается сквозь дремучую буреломную чащу.
— Самый одаренный был, — задумчиво продолжала Журавлева. — Я его в Минск возила, и он побил всех. Из него мог выйти ученый. Я договорилась, чтобы его приняли в институт. Но председатель колхоза не отпустил. Справку не дал. В Минске только руками развели.
— Ерофей Фомич ни за что Латову ходу не даст, — наставительно высказался Прокопович и ловко свернул заскорузлыми пальцами козью ножку. Насыпал махры, затянулся. Подумал, каким бы таким ловким манером продолжить беседу. Журавлева, несмотря на преклонный возраст, не была говорливой. — Отец Ивана помнишь, какой печник был? Золотые руки. А Ерофей со зла другого взял, из Сычевки. Тот чего-то умел, чего-то знал. Словом, взялся. И печку сложил, как надо. Только зимой в метель начала она выть. Сам слушал: будто сидит кто-то внутри трубы. Когда ветер потянет, шуршание начинается. Как, скажи, лезет кто-то в трубу. Потом запоет тоненьким голосом, аж мурашки по коже. А разыграется метель, печка грубым басом гремит. Без музыки и слов, будто хочет рассмеяться и не может. Страшно! У Параскевы, председательской жены, седая прядь выскочила из-за этого печного воя. Ерофей все зубы от злости сточил, а к Иванову отцу не пошел.
— Так Иванов отец давно погиб, — твердо ответила Журавлева.
— А… это… — смешался Прокопович. — Иван-то остался. Небось, он батькино ремесло ухватил.
— Откуда мне знать? — со вздохом сказала Журавлева. — Что математик мог быть, точно скажу. А он вместо этого, тяжу, летом ямы роет. Для столбов. Тоже, конечно, нужно. Только способных математиков — один на тысячу.
— Вы что же, против колхозов? — осторожно заехал Прокопович. Глаза его загорелись и медленно остыли.
Старая учительница перестала дышать и уставилась на соседа. В такие минуты Прокопович чувствовал, как просыпается в нем былая тяга к власти.
Бывший пастух, он управлял целой волостью, когда его настиг паралич. Один из кулацких последышей, которых Прокопович успел разорить, достал его обломком ржавого солдатского штыка. Рана была неглубокая, но Прокоповича парализовало. «От неожиданности», как авторитетно говорил местный фельдшер.
В недавние лихие времена Прокопович сдал бы учительницу гэпэушникам за половину слов, которые та говорила. Теперь же он косил и посверкивал хитрым глазом, однако не доносил, был обижен на власть. После того как он стольких разорил, услал, «способствовал», столько сделал, ему оставили старую избу и огород на болоте. Все оттого, что не вовремя заболел, верней не вовремя ранили. Не поспел к дележу.
Глянув на здоровые лесины, привезенные Иваном, Прокопович пожевал губами от зависти, плюнул на снег и, приволакивая ногу, побрел к себе в избу.
Тем временем Орлик, слегка сдерживаемый Иваном, опять провез сани мимо председательского дома. Дорогу к станции он знал лучше других лошадей. Порывался затрусить, но Иван успокаивал. Возле освещенного окна председательской избы он заприметил знакомую бороденку и нагольный тулуп. «Нигде его не объедешь», — с досадой успел подумать Иван, когда с крыльцовой высоты догнал скрипучий голос:
— Опаздываешь!
Иван тихо выругался, но лошадь не подстегнул, прополз мимо крашеных ворот на самом тихом ходу. И только в поле, чтобы не зябнуть, встал на санях, закрутил вожжами, присвистнул. Орлик, точно заждавшись, привычно рванул постромки и наддал ходу.
Оглянувшись с досадой на председателя, Иван Латов не догадывался, что Ерофей Фомич ждет со дня на день его ареста. В том, что они не ладили, ничего удивительного для деревенских мудрецов не нашлось. В Синеве испокон веку такое между соседями повелось. Всяк норовил ухватить что-нибудь у другого — забор отодвинуть, захапать кусок земли. Кур ли подпустить для прокорма в чужой огород или помои слить по наклону в соседскую сторону. Зато через дом, бывало, дружили, и крепко.