Визжавшую окровавленную собаку добили.
Степанидина жизнь кончилась неожиданно, в один миг. Многим на зависть. Оставшихся ждали новые страдания и тяжкий путь. Для одних — короткий. Дня других — мучительный и долгий.
Обер-лейтенант Лемминг Отто, остановивший расправу над чумазой растрепанной девкой, не был уверен в собственной правоте. Верный Курт, компанейский парень, с которым они прошли всю Польшу, сильно пострадал и надолго выбыл из строя. Промежность его опухла и воспалилась. Конечно, грязь и пот, а тут еще и навозные вилы — пришлось отдать его в руки медиков, о чем Лемминг сожалел. Для него избивавший привязанную собаку Курт оставался добрым, милым весельчаком. Потому что все остальное: страна, куда они вступили, напутанные жители со своей глупой скотиной — не значили ничего. Что из того, что Курт избивал пса? Он в Польше привык. Чуть какая сука или кобель вывернутся, он хватался сперва за палку, потом за пистолет. Его все польские собаки боялись. Когда Курт подходил, с ними карачун делался. А этот белый полярный волк готов был цепь изгрызть, лишь бы до него добраться. Кто же для этой скотины пулю пожалеет? Да и люди тут значили не больше. Что со старухой покончил — правильно. А лучше бы Курт убил и ту молодую, у которой на лице сквозь грязные разводья поблескивали ненавидящие глаза. Свиньи, они и есть свиньи. Чего он остановил? Неужто в детстве начитался Гете? Или братьев Гримм? Гете — сплошной обман. Да и братья тоже. В новую наступившую эпоху, в тысячелетнем рейхе их пора забыть. Будет одна музыка, сплошная музыка. И гимны.
Конечно, Курта было жаль. Но думать долго о неприятностях не хотелось. С первых дней вторжения Отто Лемминг пребывал в том приподнятом, возвышенном состоянии духа, которое делает людей гениями. И временами он ощущал себя таковым.
Поверженный враг не вызывал жалости. А завоеванная страна порождала временами тоску. К чему эти огромные сырые пространства, приучившие людей не ценить своей земли? Рассуждая с собой, Лемминг быстро пришел к выводу, что народ этот сам виновен в своем жалком существовании. В страхе и покорности он дозволял своим царям любые чудачества, удовлетворяясь терпением и скотским бытием. Ни дорог, ни жилья сносного. Унылые душные хижины… с крошечными оконцами, наглухо закрытыми даже в летний зной. Зачем? Наверное, считали, что воздуха и пространства хватает поверх стен? Словно дом не главное средоточие отведенных человеку радостей и счастья, а временное прибежище от рабского каторжного труда. И название-то какое — изба-а… избушка. Фу! От одних звуков уныние. То ли дело «кирхен» по-немецки — светло и радостно. Разве жалкие подслеповатые избы похожи на добротные, крытые черепицей дома в его родной Баварии?
И все равно бегут. Вместо того, чтобы остаться и перенять опыт культурной Европы. Найти себя в безотказном служении этой культуре. Так нет же! Восточные дороги ломятся от беженцев, хотя все они — потенциальные мертвяки. И уничтожить их надо как можно скорее. Одна такая мертвячка уже заставила Курта страдать. И это обидно. Лемминг подумал, что если встретится та чумазая девка, которая поднимала старуху, родственница, наверное, надо будет ее застрелить. Никакой пощады славянам!
После первого неудачного боя на этой земле он считал: чем больше ужаса будут испытывать отступающие, тем лучше. Война показала. Приятно думать, что этот ужас внушен силой государства, армией, где находился он, Лемминг Отто. Он ощущал иногда эту силу настолько отчетливо, будто она концентрировалась в нем больше, чем у других. И от этого сознания дух его парил выше облаков.
Ему не пришлось участвовать в Западной кампании, где некоторые сверстники набрали богатства и наград. Теперь судьба уравновесила их шансы, и чувство зависти растворилось в ранее неведомом, жестоком и безжалостном упоении победой.
В минувшем году он читал в газетах и живо представлял по рассказам, как бежала французская армия. Но то, что он увидел в России, превзошло все ожидания.
Оберст Форк сказал, что на него, Лемминга Отто, имеются у начальства особые виды, поскольку он изучал русский язык. И надо ждать перемен.
Немцы ходили злые. Танковые моторы ревели. Столько женщин, такое богатое село, но передышка оказалась короткой. Поступил приказ двигаться дальше.
Отдавая последние распоряжения, Лемминг запретил хоронить убитую старуху. В назидание местным жителям. И она лежала в пыли, уменьшившись наполовину, как бы напоминая другим о начале всеобщей гибели.
Надежду отпаивали колодезной водой в ущековском сарае, куда бабы и девки стали опять потихоньку стекаться. Молоденькая невестка Ущековых Соня ухитрялась добывать им кое-какую еду, хотя в ее доме тоже стояли немцы.
К ночи Надежда немного отошла, уже не лежала, а сидела, стиснув зубы и глядя в одну точку. Не тряслась, не плакала. Танковые моторы вдруг перестали урчать. До ночи немцы так никуда и не тронулись.
Молодые девки решили уйти из села и сидели, дожидаясь темноты. Ущековская усадьба примыкала к совхозному саду. Через него, за Лисьи Перебеги и дальше, лесами, хотели податься на Барановичи. По слухам, там были наши.
Перед уходом Надежда поклялась отомстить за Степаниду, которая все еще лежала перед крыльцом. В старом сарае за домом стояла бутыль с керосином, которую старая хозяйка берегла пуще глазу. Теперь керосин мог пригодиться для другого дела.
Перед рассветом немцы угомонились. Даже в Степанидином доме, где песни орали пьяными голосами дольше всех, сделалось наконец тихо. Несколько раз один и тот же немец, в стельку пьяный, выбегал помочиться прямо с крыльца. Потом и он затих. Женщины ждали, покуда в окнах загасят огонь.
Рассвет уже окрасил в прозелень полоску над лесом, когда Надежда пробралась в Степанидин сарай, отыскала бутыль, облила керосином крыльцо и угол дома. Но бросить спичку не успела. Кто-то большой и сильный навалился сзади, мял, заламывая руку. Надежда подумала про немцев, но оказался свой, местный.
Оттащив Надежду и выломав из ладони коробок, дед Ущеков кольнул напоследок острой бороденкой.
— Всю деревню спалишь, — прошипел он зло. — Сама уйдешь, тута у тебе ничего нету. А где мы жить будем? Чума на твою голову.
Она отшатнулась, еще не понимая, что спасена. Если дед не донесет, ее не расстреляют, не станут пытать. Хотя и смерть, и пытки были совсем рядом. С каждым.
— Иди! Иди! — замахал дед.
Не скинув одеяла, Отто Лемминг повалился в сапогах на кровать и попытался вздремнуть. Здравый немецкий смысл возобладал, и оберст Форк задержал движение танковых колонн до утра. А скорее всего, распоряжение пришло свыше. Этим следовало воспользоваться без промедления.
Лемминг долго ворочался в постели и курил. Но отдых, о котором столько мечталось, не получился. В каком-то странном забытьи, где перемежались и сон, и явь, он пролежал некоторое время. Услышал в сенях треск и подумал, что, наверное, Генрих будет отпрашиваться на часок для своих обычных дел. Обер-лейтенант подумал, что тут есть с кем позабавиться. Хотя бы с той чумазой, которую он нечаянно спас. Какие-то соблазнительные линии ему почудились. Если, конечно, умыть, сойдет для доблестных солдат вермахта. Сам Лемминг был чересчур разборчив, чтобы цепляться за каждую понравившуюся юбку. Не то что Генрих. Тому — было бы две руки и две ноги. А что посередине — все равно. Он еще не выбился из подростков, когда пожилая служанка научила его премудростям любви. С тех пор он носится как угорелый. Готов ловить все, что движется. И уже преуспел тут, в России. А Лемминг узнал женщин поздно, когда уже много передумал и перечувствовал. И этой женщиной стала Магда. Иногда он понимал Генриха. Женские силуэты его завораживали. Но вблизи, — с жаром и потом, мокрыми губами — они порождали в нем отторжение. Он терпел это только от Магды, которая стала его первой и единственной женщиной.