Ни растерявшимся особистам, ни безоружным бойцам, запертым в сарае, не было ведомо, что немецкая часть, захватившая несколько сгоревших деревень, замкнула кольцо вокруг белорусской столицы, находившейся еще недавно в глубоком тылу. Чтобы пройти от границы до российской глубинки, армиям вермахта понадобилось меньше пяти дней.
Падение Минска решило судьбу командующего и всей верхушки Западного фронта. Разгром продолжался. И ни желание, ни настроение, ни опыт Павлова ничего не значили. Ход событий определяли вещи более долговременные, незыблемые, где как бы накапливались независимые от воли человека стихийные силы. Среди них — несомненно, превосходство немецкой стратегии, немецкого военного мышления. Не отдельно фон Бока, Геринга или даже Гитлера, а всей веками копившейся наступательной германской концепции. Русским генералам еще предстояло учиться. Воздушная война над Ламаншем оставила их равнодушными. Трагический опыт Франции они просто пропустили, проспали, лишь делали вид, что все понимают и умеют.
Война определила цену этому умению. Крушение Западного фронта отнюдь не исчерпывалось и не объяснялось провинностью, нерасторопностью Дмитрия Григорьевича Павлова и его штаба. Это было поражение всего генералитета, всей российской военной доктрины, инертной, тяжеловесной, безжалостной. Прежде всего, безжалостной к рядовым, за счет которых военачальники выезжали целый век, начиная с Крымской кампании 1855 года. Не было, наверное, в мире армии, где так мало ценилась солдатская жизнь. Нехватку снарядов, сообразительности полководческого таланта принято было восполнять заслоном из живых тел. Овладевшие крымскими редутами англичане и французы долго удивлялись, наблюдая всюду множество погибших русских. После суворовских и кутузовских времен бесцеремонное отношение к солдатским жизням прочно засело в генеральских умах и нередко выдавалось за геройство.
Какими бы причинами это ни объяснялось, но вечная неготовность к сражению стала традицией. В канун войны из шести положенных Западному округу механизированных корпусов полностью укомплектовали только один. Он-то и отбросил прорвавшегося противника от Гродно и продолжал уничтожать артиллерийские и пехотные части немцев, пытавшихся его остановить.
Фон Бок послал на его голову бомбардировщики Кессельринга. Но и это не напугало танкистов. Только собственные проблемы (как всегда) обездвижили корпус и привели к гибели. Делать снаряды и добывать горючее танкисты не могли.
Но корпус успел сделать многое: потрепал германские войска, сорвал группе армий «Центр» победный график шествия.
А что бы могли сделать остальные пять корпусов, не имевшие к началу войны необходимого оснащения, средств связи и транспорта? Будь они готовы, картина войны могла быть иной… Или не могла? Или не исключено: начнись вторжение не в сорок первом, а в сорок втором, опять не хватило бы времени для комплектации и готовности.
Словом, вышло, как вышло. И тысячи рядовых, оглушенных июньскими сражениями, растерянных людей бродили в лесах, где некогда проходил фронт. А это «некогда» определялось всего лишь сутками, днями, часами. Их, уцелевших от разгрома, ждала отнюдь не легкая доля. Голодные скитания, страх, унижение. Немецкие лагеря для пленных чудовищно разрослись. Такого наплыва сдавшихся даже Гитлер не ожидал.
— Мы же уничтожили всю их живую силу! — вскричал он однажды. — Откуда они берут людей?
Но вырывающиеся на оперативный простор немецкие части снова встречали сопротивление.
Пленные в лагерях быстро деградировали. Но и тех, кому удавалось вырваться из окружения, попасть к своим, не всегда ожидала удача. Вместе с окруженцами выходили и вливались в войска подготовленные в тайных немецких школах шпионы и диверсанты. Большинство их забрасывалось любыми путями на московское направление. А что стоят диверсанты, показал первый день войны, когда порванная ими телефонная связь отняла возможность у штаба фронта руководить армиями. Поэтому особисты работали днями и ночами, допрашивая с пристрастием всех неорганизованных безоружных красноармейцев, выползавших из кольца. Трибуналы свирепствовали. Простые парни и мужики, вчерашние сыновья, мужья и братья, расплачивались страшной ценой за бездарность своих генералов.
Однако кто-то должен был ответить. Чувство всеобщей вины слишком угнетало политическую и военную элиту. Она готова была назвать любое имя, даже самое безвинное, лишь бы снять с себя тягостный комплекс ответственности перед гибнущей державой.
* * *
Павлов сидел в палатке, завтракал, когда в штаб Западного фронта прибыл Еременко. Долгие годы их с Павловым связывали дружеские узы. Поэтому появление давнего приятеля Дмитрий Григорьевич встретил восторженно.
— Как? Какими судьбами? Вот здорово! Прямо к столу.
Жизнь всегда соседствует с гибелью, иначе жизнь никогда бы не продолжилась. Завтрак командующего ничем не отличался от мирных дней. Разве что на белоснежной скатерти поблескивал графинчик холодной водки. Но вышколенные адъютанты и остальная обслуга знали: командующий позволяет себе по утрам не больше одной рюмки — для взбадривания. Павлов старался поддерживать эту строгость в умах. Но тут, ради дружбы, готов был отступить от своего правила.
И обстановка соответствовала — низкая облачность исключала возможные налеты. Золотистые стволы сосен в лесу под Могилевом источали особый, терпкий, бодрящий дух. И ни одного тревожного сообщения за все утро.
Дмитрий Григорьевич успел подумать, что дружба юности одолевает любые катаклизмы и сохраняется в первозданном наборе чувств. Однако восторга Дмитрия Григорьевича Еременко не разделил. Да и в юности вряд ли испытывал то, что приписывал ему романтически настроенный Павлов. Лицо Еременко, с резкими, словно вырубленными чертами, сделалось каменно-неподвижным.
— Не могу! Дела! — отрывисто бросил он, высвобождая ладонь от крепкого пожатия.
Павлов отступил с недоумением и даже усмешкой. Кто это мог в его, командующего, присутствии говорить о каких-то отвлекающих делах? На Западном фронте, где он — единоличный хозяин?!
Ни слова не говоря, Еременко достал из нагрудного кармана бумагу и протянул Павлову. И тот впервые сжался, словно пытаясь оттянуть страшный миг истины. Пока разворачивал бумагу, молился про себя. Но молитва не помогла. Четкие буковки означали подписанный наркомом приказ о назначении Еременко командующим Западным фронтом. Друг юности, приезду которого он обрадовался, принес самую страшную весть.
— А меня куда? — вымолвил Дмитрий Григорьевич тихим жалким голосом, не стараясь приободриться и приосаниться.
Еременко пожал плечами, показывая всем своим видом, что его полномочия исчерпываются приказом. То, что он накануне ночью был на приеме у Сталина, гневные слова, сказанные в адрес Павлова, ночной перелет на истребителе из Москвы в штаб Западного фронта — все это было живо в нем, это выразили глаза. Но рот был крепко запечатан. Топорные лица умеют показывать высокомерие с особой выразительностью.
Лицо Павлова начало наливаться краской и медленно багроветь. В глазах Еременко он прочитал свою судьбу: его устраняли и делали беззащитным. Мозг пронзила боль, в ушах начался какой-то непонятный гул. Он едва расслышал голос Еременко и не сразу понял, какие карты он требует и куда намеревается идти. Обоим было неизвестно, что Еременко пробудет в должности командующего всего один день. Но день этот сыграет в судьбе Дмитрия Григорьевича Павлова роковую роль.