Пусть умирают дураки | Страница: 132

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Голос на другом конце произнес:

— Мерлин, это ты?

Голос был женский, но я не мог узнать его. Это была не Валери.

— Да, кто это?

Это оказалась жена Арти, Пэм. Голос ее дрожал.

— У Арти сегодня утром случился сердечный приступ.

Когда она это сказала, я почувствовал, что тревога немного отпускает меня. Значит, с детьми все в порядке. У Арти бывали сердечные приступы и до этого и почему-то я подумал, что ничего особенно серьезного.

— Ах ты, черт. Ну я тогда прямо сейчас еду в аэропорт. Я сегодня же буду. Он в больнице?

Пауза. Когда она заговорила, голос ее сорвался.

— Мерлин, он не выкарабкался.

Я все еще не понимал, что она такое говорит. Действительно не понимал. Даже не был удивлен или потрясен. И тогда я сказал:

— Ты хочешь сказать, что он умер?

И она сказала:

— Да.

Я в полной мере владел своим голосом. Я проговорил:

— Есть девятичасовой рейс, я вылечу этим рейсом, буду в Нью-Йорке в пять и сразу же приеду к тебе. Ты хочешь, чтобы я позвонил Валери?

— Да, пожалуйста.

Я не сказал ей, что сочувствую, я ничего не сказал. А просто:

— Все будет хорошо. Я прилечу вечером. Ты хочешь, чтобы я позвонил твоим родителям?

— Да, пожалуйста.

И я спросил:

— С тобой все в порядке?

— Да, я в порядке. Пожалуйста, приезжай. — И она повесила трубку.

Дженел сидела в кровати и смотрела на меня. Я снял трубку и по междугородному позвонил Валери, и рассказал ей, что случилось. Попросил встретить меня в аэропорту. Она хотела узнать подробности, но я сказал, что мне нужно паковаться и ехать в аэропорт. Что времени на разговоры нет, и что мы поговорим, когда она встретит меня. Потом я снова через телефонистку позвонил родителям Пэм. На счастье, к телефону подошел ее отец, и я объяснил ему, что произошло. Он сказал, что они с женой первым же рейсом летят в Нью-Йорк, что он позвонит жене Арти.

Я повесил трубку. Дженел смотрела на меня, изучая с большим любопытством. Из телефонных переговоров она все поняла, но ничего не говорила по этому поводу. Я стал бить кулаком по кровати, и повторял: «Нет, нет, нет, нет». Я не отдавал себе отчета, что не говорил, а кричал это. И тогда я заплакал, и тело мое переполнилось невыносимой болью. Я чувствовал, что теряю сознание. Я взял бутылку виски и выпил. Не могу вспомнить, сколько выпил, но следующее, что я помню, это как Дженел одевает меня, как мы идем с ней по холлу в отеле, и как она сажает меня в самолет. Я был будто зомби. И уже гораздо позже, когда я снова прилетел в Лос-Анджелес, она рассказала мне, что ей пришлось засунуть меня в ванну для протрезвления, а когда я немного пришел в себя, она одела меня, заказала билет, поехала вместе со мной в аэропорт и посадила в самолет, попросив стюардессу, чтобы та присматривала за мной. Даже не помню самого полета, и вдруг я уже в Нью-Йорке, меня встречает Валери, и я в порядке.

Мы поехали сразу же домой к Арти. Я взял на себя все хлопоты и сделал все необходимые в таких случаях вещи. При жизни Арти они с женой решили, что похороны должны быть по католическому обряду, и я в местной католической церкви заказал службу. Я сделал все, что мог, и, в общем-то, был в порядке. Я не хотел, чтобы он лежал там, в подвале мертвецкой, совершенно одинокий, и поэтому я позаботился, чтобы службу провели на следующий день и похоронили его сразу же после этого. И вечером того же дня будут поминки. После всех похоронных ритуалов я уже не смогу остаться прежним, я знал это. И что моя жизнь изменится, и изменится мир вокруг меня; магия моя улетучивалась.

Все— таки, почему смерть брата так подействовала на меня? Ведь он был довольно простым, довольно обычным, я думаю. Но — по-настоящему добродетельным. И я не могу представить, о ком еще, из тех кого я знал, я мог бы сказать подобную вещь.

Иногда он рассказывал о тех битвах, которые вел на работе против взяточничества и против того давления, которое администрация стремилась оказать на него с целью смягчить результаты проводимых им тестов, говорящих о токсичности пищевых добавок. Он всегда противостоял этому давлению. Но в его рассказах никогда не было того занудства, с которым некоторые люди вечно расписывают тебе, какие они неподкупные.

Рассказывал он об этом без всякого возмущения, абсолютно спокойно. Без нарочитого удивления, что богатые люди стремятся ради наживы отравить своих сограждан. Как не выражал он и приятного удивления оттого, что способен противостоять их нажиму; очень ясно он давал понять, что не чувствует себя никоим образом обязанным бороться за правду.

И он не испытывал никаких иллюзий по поводу того, какое большое и доброе дело делает, сопротивляясь подкупу. Они могли просто его обойти. Я вспоминал его рассказы о том, как подобные официальные тесты проводились другими специалистами его агентства, и как результаты этих тестов оказывались вполне благоприятными. Но брат таких вещей никогда не делал. Он всегда со смехом рассказывал мне эти истории. Он знал, что мир продажен. Что его собственная честность не представляет никакой ценности. Он не превозносил ее.

Он просто-напросто отказывался с ней расставаться. Как человек отказался бы расстаться с собственным глазом или ногой; будь он Адамом, он отказался бы отдать ребро. По крайней мере, он производил такое впечатление. И таким он был во всем. Я знал, что он никогда не изменял своей жене, хотя был привлекательным мужчиной, и вид хорошенькой девушки всегда заставлял его улыбаться от удовольствия, а улыбался он редко. Он ценил ум и в мужчинах, и в женщинах, но, с отличие от множества других, никогда не попадался на эту удочку. Ни деньги, ни чьи-либо услуги не могли его прельстить. Он никогда не просил снисхождения ни к своим чувствам, ни к своей судьбе. И в то же время никогда не судил других, по крайней мере вслух. Он мало говорил, всегда умел слушать, потому что получал от этого удовольствие. Он требовал от жизни самую малую толику.

Боже, сердце мое разрывается, когда теперь я вспоминаю, что таким же добродетельным он был и в детстве. Он никогда не жульничал в играх, никогда не воровал в магазинах, никогда не бывал неискренним с девчонками. Он никогда не хвастался и не врал. Я завидовал его чистоте тогда, завидую ей и теперь.

И вот его нет. Трагическая жизнь, как может показаться, жизнь неудачника, но я завидовал его жизни. Я впервые в жизни понял то утешение, которое дает людям религия, тем, кто верит в справедливого Бога. Что и мне она даст утешение верить в то, что никто не сможет теперь отказать моему брату в его заслуженной награде. Но я знал, что все это чепуха. Я-то жив! Да, я буду жить, буду богат и известен и испытаю все плотские удовольствия на этой земле, я буду победителем в этой жизни, но никогда не стану даже наполовину таким же, как мой брат, принявший такую бесславную смерть.

Прах, прах и прах… Я плакал, как никогда не плакал по умершему отцу или умершей матери, по умершей любви и по всем остальным потерям в жизни. По крайней мере, нашлось все же во мне довольно душевной щедрости, чтобы испытать горе от его смерти.