Она просто отдала себя ему полностью, без остатка, во всем, что ни делала, пока наконец в один прекрасный день он не почувствовал, что должен сказать ей – хотя он и знал, что лжет: «Я вернусь». Она внимательно посмотрела на него, поняла, что он солгал, и он увидел, что она это поняла. Это и было ошибкой – то, что он вообще об этом заговорил. Потому что он повторял и повторял свою ложь, иногда в пылу пьяной страсти, так что в конце концов они оба поверили в это, причем она – с врожденным упрямством, которое проявлялось во всем, в каждом ее поступке и решении.
В последний день, вернувшись в свою комнату, он увидел, что она уже упаковала его вещи.
Вещмешок, похожий на зеленое чучело диковинного животного, стоял у окна. Время было послеобеденное, и лимонное октябрьское солнце весело заглядывало в комнату. Грузовик, который должен был доставить его на сборный пункт, отправлялся после ужина.
Он с ужасом представил себе, сколько еще времени придется пробыть с ней в этой комнате, и предложил:
– Давай прогуляемся.
Она отрицательно помотала головой.
Потом метнулась к нему, притянула его к себе, и они быстро разделись. Он увидел, что будущий ребенок слегка вздул ее живот. Он ее не хотел, но мысленно заставил себя возбудиться, устыдившись ее внезапно пробудившейся страсти. Когда пришло время ужина, он оделся и помог одеться ей.
– Я хочу, чтобы ты сейчас ушла, – сказал он. – Я не хочу, чтобы ты ждала мой грузовик.
– Ладно, – послушно согласилась она, собрала свою одежду в охапку и сложила ее в маленький чемоданчик.
Прежде чем проститься с ней, Моска отдал ей все сигареты и германские марки, которые у него оставались. На улице он попрощался с ней и поцеловал. Он видел, что она не может вымолвить ни слова, что по щекам у нее струятся слезы, но она покорно побрела, словно слепая, по Контрескарпе к Ам-Вальдштрассе.
Он смотрел ей вслед, пока она не исчезла из виду, думая, что видит ее в последний раз в жизни и чувствуя облегчение от того, что все кончилось, да так легко, без скандала. И вдруг вспомнил, что она сказала ему несколько дней назад, причем ее трудно было заподозрить в неискренности.
– Обо мне и о ребенке не волнуйся, – сказала она тогда. – И не чувствуй себя виноватым, если не вернешься. Ребенок станет для меня радостью, и, глядя на него, я всегда буду помнить, как мы были счастливы, как нам было хорошо. И если не захочешь, не возвращайся.
Его рассердило ее наигранное, как ему показалось, чувство собственного достоинства, с которым она это ему говорила, но она продолжала:
– Я буду ждать тебя год, может быть, два. Но, если ты не вернешься, я все равно буду счастлива.
Я встречу другого мужчину, и у меня все устроится в жизни. Так ведь всегда бывает. И мне не страшно родить и ухаживать за ребенком одной. Ты понимаешь, что мне не страшно?
Он понял. Что ей не страшны ни боль, ни страдания, которые он мог ей причинить, ни его жестокость или недостаток нежности, которые в последнее время он за собой замечал, но она совсем не поняла того, чему он позавидовал, – что она не боится себя, своего внутреннего "я", что она приемлет жестокость и ярость окружающего мира и хранит веру в любовь и что ей больше всего жаль его, а не себя.
Зелено-коричневая стена внизу качнулась перед глазами, надвинулась, и перед его взором возникла косо лежащая ровная поверхность, на которой он увидел скопления зданий и крошечные фигурки людей. Самолет выровнялся, и теперь Моска мог видеть аккуратные очертания аэродрома и дома: ангары и длинные низкие административные здания, сверкающие в солнечных лучах.
А вдали, у горизонта, виднелся зубчатый абрис нескольких уцелевших в Бремене высотных домов.
Он почувствовал осторожный, словно недоверчивый удар шасси о землю, и его охватило нетерпеливое желание поскорее выбраться из самолета и найти глазами встречающую его Геллу. И в то мгновение, когда Моска уже готовился покинуть самолет, он преисполнился уверенности, что ему удастся найти ее. И что она его ждет.
Моска отдал немцу-носильщику свои чемоданы и, выйдя из самолета, увидел Эдди Кэссина, который шел по эстакаде аэродрома ему навстречу. Они обменялись рукопожатием, и Эдди Кэссин своим тихим, хорошо модулированным голосом произнес с фальшивой искренностью:
– Рад тебя снова видеть, Уолтер!
– Спасибо, что нашел мне работу и оформил бумаги, – сказал Моска.
– Чепуха! – ответил Эдди Кэссин. – Мне стоило приложить немного усилий, чтобы добиться возвращения хотя бы одного из нашей команды.
Ты же помнишь еще старые деньки, Уолтер?
Он подхватил один из чемоданов, Моска взял второй чемодан и голубую спортивную сумку, и они пошли по эстакаде.
– Сейчас мы поедем ко мне в управление, пропустим по стаканчику, и я тебя кое с кем познакомлю, – сказал Эдди Кэссин. Свободной рукой он похлопал Моску по плечу и произнес своим обычным голосом:
– Знаешь, сукин ты сын, я так рад тебя видеть!
И Моска почувствовал то, что ему так и не удалось почувствовать, когда он вернулся к себе домой, – настоящее ощущение прибытия, долгожданного достижения конечного пункта путешествия.
Они прошли вдоль забора из колючей проволоки к небольшому кирпичному зданию, которое располагалось чуть поодаль от стальных ангаров базы.
– Здесь я царь и бог, – сказал Эдди. – Управление гражданского персонала, а я – заместитель начальника управления, который все время в разъездах. Пятьсот фрицев считают меня господом богом, а сто пятьдесят из них – женщины.
Неплохая жизнь, а, Уолтер?
Дом был одноэтажный. В просторном предбаннике взад-вперед сновали немецкие служащие, а толпа безработных немцев терпеливо дожидалась собеседования для приема на работу механиками на автобазу, посудомойками в солдатские столовые, продавцами в армейские магазины. Здесь были мужчины с печальными лицами, пожилые женщины, молодые парни и очень много девушек, среди которых попадались хорошенькие. Они проводили Эдди взглядами.
Эдди открыл дверь кабинета. В кабинете стояли два стола впритык, так что их владельцы могли смотреть друг другу прямо в глаза. Один стол был совсем чистый, если не считать бело-зеленой таблички с надписью: «Лейт. Э. Форте. Упр. гражд. перс.» – и аккуратной стопки бумаг на подпись.
На другом столе возвышались два переполненных корытца для бумаг. В ворохе бумаг, наваленных на столе, едва виднелась табличка: «М-р Э. Кэссин, зам. нач. Упр. Гражд. перс.». В углу кабинета находился стол, за которым сидела высокая страшная девица и печатала на машинке. Она оторвалась от работы и сказала:
– Здравствуйте, мистер Кэссин. Звонил полковник, он просил вас перезвонить.
Эдди подмигнул Моске и начал крутить диск.
Пока он разговаривал, Моска закурил и стал ходить по кабинету, пытаясь заставить себя не думать о Гелле и не спуская глаз с Эдди. Эдди совсем не изменился, подумал он. Рот чувственный, как у девушки, а нос длинный и величественный, губы упрямо сжаты, форма нижней челюсти выдавала решительность и упрямство. В глазах таилось нечто похотливое, а седина обильной шевелюры, казалось, придавала его коже смугловатый оттенок. Все же он производил впечатление юноши, и его открытое, приветливое лицо имело почти наивное выражение. Но Моска знал, что, когда Эдди Кэссин напивается, его чувственный, изящно вырезанный рот уродливо кривится, лицо становится серым, старым и злобным. И поскольку злобность Эдди Кэссина была чисто внешней и бессильной и мужчины, в том числе и Моска, только смеялись над ним, эта злобность, проявлявшаяся в словах и поступках, обычно изливалась на женщин, которые в тот момент находились рядом с ним. Он давно сформировал свое мнение об Эдди Кэссине: подонок в обращении с женщинами и мерзкий пьяница, но вообще-то действительно отличный парень, который для друга сделает все, что угодно. И Эдди хватило ума не приставать к Гелле. Моске захотелось спросить у Эдди, не видел ли он Геллу, не знает ли он, что с ней, но он все никак не мог собраться с духом.