Старик повернулся к ней.
— Да, действительно, очень нужны мы, диверсанты, советскому народу. Ведь на следствии нам растолковывали, что народ все знает и ненавидит нас как бешеных псов и наймитов капитала. Поэтому, мол, и дети отрекаются от отцов, а жены сажают мужей. И разве вы сами не говорите своим подследственным, что если бы не органы, то народ давно бы разнес нас по кусочкам («К счастью, еще не успела», — подумалось Тамаре), нет, мудрено! Очень это уж мудрено, Роман Львович. Никак эта сложнейшая стратегия не уместится в наши примитивные зековские головы.
— А что власть может без всякого закона уничтожать своих граждан — это в примитивные головы легко укладывается? — горько покачал головой Штерн. — Эх, люди, люди! Граждане великой страны, творцы пятилетки! И легковерны-то вы, и слабы, и малодушны, и как только прижмет вам палец дверью, готовы вы… Да что говорить? Сам человек и сам, наверно, такой!
— А бить эта власть может, — сурово перебил его старик, — а отбивать легкие на следствии она может? Сажать отца за сына она может? А «слушали — постановили» — это что такое? Мы же юристы, Роман Львович, так скажите мне — что же это такое? А?
Штерн пожал плечами.
И по кабинету на мгновенье, как призрак, прошла короткая, до предела напряженная, душная тишина. Тамара привстала, взяла графин, налила себе половину фужера и выпила. Все молча, отчетливо, резко.
— А вас били? — спросил Штерн обидчиво. Ему испортили его любимейшую арию, не дали допеть до конца.
— Меня нет, — с каким-то даже сожалением покачал головой старик. — Нет, меня они что-то не били. Слушайте, Роман Львович, да я отлично знаю, что это делала не Советская власть.
— Тогда кто же?
— Не знаю. Черт! Дьявол! Сумасшедший! Но только умный сумасшедший! Такой, который отлично все понимает. Ведь как было? Приезжает…
— Георгий Матвеевич, милый вы мой! — вдруг взмолился Штерн и поднял к груди обе толстые волосатые руки с золотыми запонками. — Ну зачем нам опять все это? Пайки, расстрелы, карцеры! Ну к чему они? Вот графинчик, вот закуска! Я виноват — завел эту бодягу, а дама вон уж соскучилась и начала без нас. Давайте и мы…
— Нет, я вас очень прошу, продолжайте, — сказала Тамара железным голосом. — Приезжает…
Старик посмотрел на Штерна, тот вздохнул.
— Да, заставили мы даму ждать, заставили! Вот она и… Нехорошо!
— Приезжает… — повторила Тамара зло, не сводя глаз с Каландарашвили.
— Ну, если вам так уж угодно… — слегка пожал плечами старик. — Приезжает на рабочую трассу новый начальник. Пять машин, охрана, свита, женщины в белом, штатские. Их уже неделю ждали. Работают вовсю. Тачки по доскам так летают, что доски гудят. Бригадир ходит, поглядывает, покрикивает. Как будто никто никого и не ждал. Обычный бодрый лагерный денек. И вдруг — «Внимание!» Все застыли. Пять машин. Вылезает из первой самый главный начальник и подходит к бригадиру. Здоровается. Принимает рапорт. «Ладно. Одень, одень шапку! Это твои все орлы? Та-ак! А что же ты, бригадир, с такими орлами план-то не выполняешь, кубики стране не даешь? Ведь ты у меня в отстающих числишься. А?» «Да гражданин начальник, да я бы… Но ведь то-то и то-то…» «Та-ак! Объективные причины, значит? Работаешь по силе возможности? Кто ж у тебя главный филон?» «Да Филонов нет, а вот такой-то, верно, отстает». «Да? А ну, такой-то, подойди сюда». Подходит такой-то. «Вот ты какой, значит! Хорош! Слышал я о тебе, слышал. Какая статья-то? ОСО? Что, КРТД? А! Троцкист, значит? Бывший партийный работник? Что ж ты, бывший партийный и такой несознательный? Тебе власть дала полную возможность заслужить перед народом свои преступленья, а ты все гнешь свою линию? А? А?» «Да болею я, гражданин начальник. Сердце у меня! Ноги все в язвах — вот, взгляните!» «Закрой, закрой! Не музей! На то врач есть, чтоб глядеть! Врач, ну-ка иди сюда. Так что ж ты мне больного-то на работу выгнал? Ведь вот он говорит, что еле ходит, а ты гонишь его на работу! Как же так?» А врач тот же заключенный. У него зуб на зуб не попадает. Он сразу в крик: «Да какой он больной, гражданин начальник! Филон он, филон! А на ногах сам наковырял!»
— Да, вот так они и губят друг друга, — солидно вздохнул Штерн. — Правда, правда.
— Да нет, врач тоже не виноват! У него же норма! Не больше двух процентов больных. Так те проценты все на блатных уходят. Они к нему на прием с топором приходят! «Так, значит, говоришь, злостный филон. Как был врагом, так им и остался? Да? Нехорошо! Ладно! Мы с ним поговорим, убедим его! Посадите в машину». Все. Походили. Уехали. А через неделю приказ по ОЛПам: «Такой-то, осужденный ранее за контрреволюционную троцкистскую деятельность на восемь лет лагерей, расстрелян за саботаж». Вот и все. А то и еще проще. Тащили двое работяг бревно и один носком зашел за зону, то есть черточку на земле пересек. Конвоир приложился и положил его. Здесь же бьют сразу! Снайперы! Конвоиру отпуск на две недели, работяге на вечные времена. Тоже все. Так что же это, приказ? Закон? Пункт сторожевого устава? Или сумасшедший из смирительной рубахи выскочил да и начал рубить направо и налево? Не знаю, да и знать не хочу. Знаю только, что такого быть не может, а оно есть. Значит, бред, белая горячка. Только не человека, а чего-то более сложного! Может быть, всего человечества. Может. Не знаю!
Он говорил спокойно и только под конец немного разволновался, но тоже не повысил голос, а просто пальцы стали подрагивать, а сам он как-то странно и натянуто заулыбался.
«Так как же его освобождать? — подумала Тамара. — Ведь он будет ходить и рассказывать. Тут и расписка о неразглашении ни к чему».
Она не могла сидеть и встала, но Штерн больно сжал ее руку у запястья, и она села.
— Конечно, все это ужасно, — сказал он, — и я понимаю, что делается с самой психикой заключенных, но…
Старик вдруг тихо, добродушно засмеялся.
— Да аллах с ними, с заключенными, — сказал он просто. — Они враги народа, ну и получают свое. Вы знаете, — обернулся он вдруг к Тамаре, — нигде, наверно, нет столько самоубийств, как в лагерях среди вольнонаемных или военнообязанных. И все они какие-то беспричинные, сумасшедшие.
— То есть как же это беспричинные? — неприятно осклабился Штерн. — Совесть их замучила, вот они и вешаются или стреляются. Ведь вы это хотите сказать нам, Георгий Матвеевич? Совесть. — Он засмеялся. — Вы на их ряшки посмотрите и увидите, что у них за совесть! Вы знаете, сколько они там загребают? Здесь не каждый нарком столько в год получает, сколько какой-нибудь начальник отделения за лето оторвет! А вы — совесть! Идеалист вы, Георгий Матвеевич, вот что я вам скажу.
— Да нет, я ведь не говорю, что это совесть, — слегка нахмурился старик. — То есть нет, нет! Это, конечно, совесть, но совесть-то не человеческая, а волчья, что ли? — Он замолчал, собираясь с мыслями. — Ведь что получается? — заговорил он снова. — Вот ОЛП — отдельный лагерный пункт. Он действительно от всего отдельный. Вокруг него тайга или степь, и он как остров в океане. Люди свободные тут не живут и там не появляются, и получается две зоны — одна, внешняя, охрана, другая внутренняя, зеки. Два круга земли. В каждом круге свои законы. Зеки работают весь день, а ночью спят. У них вся жизнь по квадратикам — подъем, работа, съем, ужин, отбой, сон, подъем. Вот и все. Но чтоб прожить по этим квадратикам, их еще надо выгадать. Ежечасно, ежеминутно, на протяжении всего срока выгадывать. Потому что если не выгадаешь, то пропадешь. Придет к тебе Загиб Иванович — и все! Смерть тут мужского пола, и зовут ее по имени-отчеству, как нарядчика. Тосковать, размышлять, грустить, вспоминать тут некогда. Так во внутреннем круге. А во внешнем другое — там и жизнь. И ее тоже надо выгадывать на десять лет вперед. И выгадывают — работают. А работа — пятьсот или тысяча живых трупов: куда их тащат — туда они и волокутся. Но только это очень хитрые покойнички — это упыри, — они притворяются живыми, а все от них пропахло мертвечиной, и вот на вольных, гордых, независимых советских гражданах начинает сказываться трупное отравление. Это очень мягкий, вялый, обволакивающий яд, поначалу его даже не почувствуешь — так что-то, ровно подташнивает, мутит, угарно как-то, расслабленно, а в основном-то все хорошо. Работа — не бей лежачего, баб хватает, тут их зовут чуть не официально «дешевками», так что заскучаешь — утешат. Денег навалом. За плитку чая можно любой костюм в зоне получить. Паек военный, спирт свой — пей, пока не сорвет. Вот и пьют. Сначала стопками, потом стаканами, а затем поллитровками. Каждый вечер драки. Дерутся молча, только сопят; а бьют страшно: сапогами по ребрам, втаптывают в снег. И вот в одну темную ночь — это все больше происходит осенью или зимой — чепе! Застрелился часовой. Прямо на вышке. Скинул сапог и большим пальцем нажал спуск. Череп, конечно, вдребезги. Весь потолок в мозгах. Причины неизвестны. Наутро в красном уголке собрание. Комиссия, выговоры, речи, покаяния. Недосмотрели. Не учли. Не проявили бдительности. Постановили, осудили, дали обещание. А через неделю опять чепе. Только теперь посерьезнее. Пустил себе пулю в висок старший лейтенант, и такую он записку на столе оставил, что ее сразу же на спичке сожгли. Опять комиссия. Теперь уже московская. Старший же лейтенант! Вызывают по одному, спрашивают, и опять ничего никто понять не может. Человек был как человек, работал добросовестно, по-советски. Имел благодарности, копил деньги, сберкнижку показывал. Фото в бумажнике носил. Домик беленький на Черном море. Это он себе присмотрел. Ему уж и срок выходил. Пил? Ну а кто здесь не пьет? Много не пил. Значит, видимых причин нет. А невидимые… Чужая душа потемки. Но вот в этих самых потемках он и запутался, и затосковал, и заискал выхода. И нашел его. Вот как это бывает. Непонятно? Непонятно, конечно! Но я же и говорю — бред! Угар! Белая горячка! Отравление трупным ядом!