Ей было тридцать шесть лет, когда она преставилась. В ту пору девятнадцатилетней Лизоньке этот возраст казался весьма почтенным. Теперь ей скоро сравняется двадцать три, а чувствовала она себя куда старше, так что тридцать шесть воспринимала если не как молодость, то уже и не старость. Наверное, Неонила Федоровна производила впечатление чуть ли не старухи потому, что была угрюма и озлобленна. Да как и не быть? Лисонька и Лизонька ровесницы. Значит, Неонила Федоровна родила свою дочь в семнадцать лет. Только в семнадцать! Но к этому времени у нее был позади бурный роман с князем Измайловым, жестокие муки ревности, потом внезапно вспыхнувшая любовь к Василию Стрешневу, его гибель, замужество за безответным Елагиным... А через несколько месяцев после родов – похищение дочери князя и бегство! То есть в два года, прожитые Неонилою в Измайлове, вместились все основные события ее жизни, а в оставшиеся семнадцать – страх разоблачения, губительные воспоминания, планы мести и, наконец, ее осуществление. И каким же мраком Неонила Федоровна затемнила свою молодость и зрелость! Право, ее можно было только пожалеть. И именно этим чувством было переполнено сердце Елизаветы, стоявшей над могилою и снова и снова читавшей: «Елагина Неонила Федоровна... Умерла... Покойтесь с миром!»
И перед внутренним взором вставало не постаревшее, искаженное последним, предсмертным уже гневом лицо, а нежные, тонкие черты молодой женщины, в одной рубашке сидящей у зеркала и медленно расплетающей две тяжелых косы, выпуская на волю прекрасные темно-русые душистые волны, а потом перевивая их голубыми атласными лентами, до коих Неонила была большая охотница. Это было одно из самых ранних воспоминаний Лизоньки, которое не оставляло Елизавету весь день; и сейчас, стыдясь невольных слез, она вынула из кармана широкую голубую ленту – самую красивую и дорогую из тех, что смогла сыскать в галантерейной лавке, – и хотела было повязать ею перекладину креста, на коей было начертано имя Неонилы Федоровны, да одумалась: еще сорвет ветром или украдет недобрый человек; вновь свернула ленту в аккуратный моток и осторожно подсунула под пласт дерна, коим была обложена могила.
Елизавета была так занята своими мыслями, что даже не постучала, когда пришла домой. Ткнула дверь, та и открылась. Очевидно, старый лакей Сидор, уходя с женою к вечерне, забыл запереть двери. Ну, ничего страшного: Улька-то наверняка дома.
Однако она миновала сени, столовую, но горничной не встретила. Вот те на! Бросили дом, что ли, сбежали все?
Вдруг Елизавета увидела на полу в гостиной кнут. Это был кнут Вольного: иногда он приезжал верхом и ставил лошадь в конюшню. Елизавета подняла хлыстик и, улыбаясь, заторопилась в спальню. Вольной, конечно, ждет ее там!
Она открыла дверь и тут же отпрянула, захлопнула ее за собою...
Казалось, проживи она еще хоть сто лет, из глаз не уйдет то, что видела всего мгновение: Улька с задранной юбкой, стонущая, причитающая от счастья, а над нею – Вольной, с небрежной насмешкою на лице ублажающий себя и свою мимолетную прихоть.
В спальне Елизаветы! На ее кровати! О господи, на той же самой кровати, которая помнит их объятия, поцелуи, слова!..
Вдруг сообразила: в спальне открыто окно, и любовники могут убежать. Вспышка ярости дала Елизавете силы вновь распахнуть дверь и ворваться в комнату – как раз вовремя, ибо Вольной уже заносил ногу через подоконник; красная, перепуганная Улька явно собиралась последовать его примеру.
В глаза бросилось малое кровавое пятнышко на смятом покрывале – след Улькина девства, небрежно взятого охальником Вольным. Вот так же и ее раскинул он четыре года назад на волжском бережку: небрежно почесал блуд свой в девственном лоне – да и был таков, оставив Лизоньку смывать кровь с ног да заштопывать прорехи в судьбе.
Ненависть ослепила Елизавету! Она вцепилась в растрепанные Улькины волосенки и рванула. Девка с воплем опрокинулась навзничь, Елизавета занесла кнут и обрушила на Вольного удар такой силы, что рубашка на его плечах лопнула. Он зарычал от боли, обернувшись к Елизавете с выражением изумления и ненависти. Но ее уже невозможно было остановить! Вольной, стиснув кулаки, дернулся обратно в комнату, но штаны его зацепились за гвоздь, он не мог ни броситься на Елизавету, ни убежать и в конце концов скорчился, сидя верхом на подоконнике, обхватив голову руками, чтобы хоть как-то спастись от ударов.
Елизавета могла бы забить его до смерти, когда б не очухалась Улька, не прыгнула отчаянно визжащей кошкою ей на спину.
Не составило труда оторвать ее от себя. Сейчас Елизавета могла бы рысь задушить голыми руками! Но это отняло какое-то мгновение, как раз достаточное, чтобы Вольной наконец-то смог отцепить штаны и вскочить в комнату.
Елизавета швырнула Ульку на него так, что оба едва удержались на ногах; мгновение глядела в лицо Вольного, залитое кровью, с рассеченной бровью, и на личико Ульки со следами пощечины. Переломив кнут, швырнула его под ноги Вольному и выскочила из спальни, так шарахнув дверью, что старый дом загудел, застонал; и этот стон преследовал Елизавету все время, пока она, не разбирая дороги, бежала по улицам бог весть куда.
Это стонало ее сердце. Оскорбленное, раненое сердце!..
* * *
Ноги меж тем сами привели ее на кладбище. Вот и сторожка. Окна завешены, но в щелку виден свет.
Посмотрела на небо. Да ведь уже глубокая ночь! Белый яблоневый дым дальних созвездий струился в вышине; и все кладбище, чудилось, окружено этим ледяным, прозрачным, звездным дымом. Вокруг стояла вдовья осенняя тишь; шаги звучали гулко, словно земля была схвачена морозцем.
Елизавета передернула плечами. Ее вдруг пробрал такой озноб, что клацнули зубы. Надо зайти к Федору – согреться.
Она робко толкнула дверь. Та отворилась. В глаза ударил такой яркий свет, словно здесь были зажжены все свечи.
Застыла, увидав сестру Фимки, стоявшую раскорякою и неловко, поспешно замывающую пол.
Елизавета усмехнулась бы на эту внезапно проявившуюся страсть к чистоте, когда б не ярость, с коею воззрилась на нее баба, так и застывшая в нелепой, уродливой позе. И той же неудержимой злобой сверкнули маленькие глазки Фимки, которая, почему-то вся в белом, взобравшись на табурет, торопливо замазывала известкой грязную печь и стену возле оной.
– Где Федор? – Елизавета не узнала своего вдруг охрипшего голоса.
– Нету... пропал мужик... – пробормотала Фимка, и ее глаза как бы вцепились в глаза Елизаветы, оцепеняя, зачаровывая, словно змея свою жертву. Но все-таки взгляд Елизаветы вырвался, скользнул ниже, куда еще не добрались грязно-белые известковые потоки, еще не скрыли ярких, словно кладбищенская земляника, красных пятен... Кровавых брызг?!