Осознав, сколько времени они уже в пути, Елизавета вдруг ощутила такую ломоту в ногах, такую усталость во всем теле, что на несколько мгновений как бы заснула на ходу, а когда очнулась, утро уже смело с небес остатки ночи, первые солнечные лучи ласкали землю, а лес весь звенел от птичьего пения.
Вокруг стояла непроницаемая чаща, темная и сырая, но вот Улька вывела Елизавету на небольшую уютную полянку, так щедро залитую солнцем, что все здесь ярко зеленело и сладко благоухало. Тихо шептались листья, вольно гулял ветерок, но Елизавете чудилось, что каждый куст, каждая травка, и стройная сосна, и широкий папоротник, и кривой дубняк, и белая березка – все как будто тревожно говорит на разные голоса, предупреждая... о чем? О какой-то опасности? Эта мысль холодным ветром прошумела, пробрала ознобом, Елизавета вся напряглась, и тут Улька по-мальчишечьи сунула два пальца в рот и громко свистнула. Не прошло и мгновения, как в ответ донесся обрывок песни, который Елизавета тотчас узнала:
Уж ты степь моя,
Степь Моздокская!
Широко ты, степь, и долго
Протянулася...
А потом из небольшого шалашика, который так ловко прятался под сенью ветвей, что его не вдруг и приметишь, вынырнула высокая фигура.
* * *
Человек стал подбоченясь, щурясь от солнца и чуть склонив к плечу светлую, кудрявую голову.
– Гришенька! – взвизгнула Улька и кинулась вперед, мелькая босыми, красными от студеной росы ногами. Она припала к его широкой груди, обтянутой линялой кумачовой рубахою, но он небрежно отстранил ее и придержал на расстоянии вытянутой руки, а сам пристально глядел на Елизавету.
Она тоже глядела на него, но если по лицу Вольного бродила слабая улыбка, то Елизавета еле удерживала нервную, злую дрожь губ. Стоило увидеть его живым и здоровым, таким довольным собой и своей хитростью, с помощью которой он заманил Елизавету в лес, как жалость, сочувствие и остатки прежних чувств исчезли, словно их никогда и не было. Она как бы впервые увидела этот низкий, узкий лоб, слишком глубоко посаженные глаза, слегка приплюснутый нос, тонкие губы... Все черты, которые когда-то сливались в ее глазах в единый обаятельный облик, теперь распались и в отдельности казались отталкивающими. Рот, пропахший табаком, искривленный усмешкой, был самым отвратительным в облике Вольного, и Елизавета, содрогнувшись, перевела взор на Ульку, которая не сводила со своего любовника глаз, вся аж подрагивая, переминаясь с ноги на ногу, всем существом своим излучая такую нежность, что Елизавете на миг показалось, будто она видит себя в каком-то искривленном, издевающемся зеркале.
Себя былую! Себя умершую!
В сердце словно оборвалось что-то, унижение стало почти невыносимым. Она резко повернулась, чтобы уйти, не заботясь, как выберется из леса, – лишь бы оказаться подальше отсюда! – но Улька, словно спущенная с поводка шавка, кинулась вслед и вцепилась в ее руку такой хваткой, что Елизавета принуждена была остановиться.
– Не извольте волноваться, матушка-барыня, – пробормотала Улька, шаг за шагом подталкивая ее к Вольному, – вреда вам никакого не будет. Тут неподалеку дорога проезжая, там карета стоит – поедете, как чин ваш сего требует. А мы с Гришенькой да вот он, Касьян...
Улька мотнула головой, и Елизавета только сейчас увидела рыжего мужика отталкивающего вида, который смирно стоял в сторонке, однако взор его отнюдь не был смирным, когда обшаривал стройную фигуру молодой женщины. Елизавета уставилась на него не мигая, с ледяным презрением, но не смогла заставить нахала опустить взор, и сердце упало: это, наверное, был предатель-водолив, помогавший Вольному на армянской расшиве. Он-то, конечно, и шел за ними по лесу...
Теперь у нее не оставалось никакой надежды на помощь извне. Руки задрожали, Елизавета почувствовала, как кровь отхлынула от щек, но всего сильнее было беспокойство, как бы негодяи не заметили ее страха, и, чтобы немного успокоиться, она заставила себя вслушаться в Улькины слова:
– ...Мы поедем как ваши дворовые. Касьян – за кучера, Гриша – как лакей, я вроде бы горничная. С вами-то мы всякую погоню со следа собьем!
Она нервически хихикнула, глядя в глаза графине ничего не видящими от беспокойства глазами, и Елизавета с отвращением отвела взгляд. Вольной стал ей еще более чужим оттого, что Улька называла его по имени, звучавшему в ее устах как-то отталкивающе-интимно. А впрочем, какое ей теперь дело до шашней Вольного! Хуже другое: они хотят, прикрываясь именем и званием графини Строиловой, уехать подальше от тех мест, где за голову Гришки-атамана обещана награда. Но не бывать тому, чтоб Елизавета их выручала!
– Однако ты, девка, осмелела, как я погляжу! – презрительно бросила она Ульке. – Откуда что взялось! Иль забыла, что ты – беглая и при первой возможности я тебя могу в сыскную полицию сдать, чтоб всю задницу плетьми ободрали?
Улька поперхнулась злобным клекотом, и глаза ее блеснули таким прелютым огнем, что Елизавета поняла: роковую ошибку совершила она, когда вверила свою жизнь в руки этой бывшей горничной, опьяненной волею и тем предпочтением, которое атаман оказывал ей перед ее госпожою!
– Я – беглая? – прошипела Улька. – Ну да, я беглая! А ты кто? Самая последняя подзаборная шлюха, Гришка вон сказывал мне, как он тебя распробовал. А граф откуда тебя привез, как не из тюрьмы? Не я тебе, а ты мне должна в ножки кланяться: я хоть беглая, да по каторгам не шаландалась!
На секунду Елизавете стало смешно: Улька поливает бранью каторжных, стоя рядом с убийцей и грабителем, по которому каторга плачет, – но тут же ей стало не до смеха: в руках Ульки оказался прут, и она взмахнула им над головой графини точно так, как та взмахнула давеча кнутом, явно стремясь поставить Елизавету на колени. Прут рассек бы ей лицо, но даже будь это вострая сабля и грози она стесать ей голову, Елизавета не рухнула бы в ножки Ульке. Бог весть, что было бы, но Касьян оказался проворнее и перехватил прут еще в его махе, отшвырнув при этом девчонку так, что она откатилась под деревья.
– Хватит кудахтать, ты, замятня! [10]– пробурчал он, переламывая прут через колено. – Тащить, что ли, попа, Вольной?
Тот лишь кивнул, не сводя глаз с Елизаветы, и, когда она недоуменно вздернула брови, криво усмехнулся:
– Женюсь на дорожку!